Занавес поднимался и, к сожалению, с препятствиями: вверху зацепился за что-то, и партерная толпа дружно и наивно хохотала над его бесплодными усилиями.
- Как бы, - заметил Иван Иванович, - в былую пору, в _умозрительную_ пору молодости мы с вами негодовали на этот хохот массы!
- А вам и он нравится? - спросил я, сам уже, впрочем, свободный от _классического_ негодования.
- Как все живое и простое, - отвечал он. - Я был раз свидетелем в Берлине подобного же происшествия - и признаюсь я вам, несмотря на все желания проникнуться глубочайшим уважением к невозмутимо серьезности немцев, приготовлявшихся _проштудировать_ Гамлета, - не мог видеть в этом ничего, кроме отсутствия живой комической струи.
- Да вед" вы сами больше трагик, чем комик по душе, Иван Иванович?
- Да вот, я трагик, как вы говорите, и между тем... но после, т. е. слушайте!..
Прежде чем слушать, я хотел, однако, видеть.
Декорации были просты, но делал их художник, а не мастеровой, ибо они дышали Венецией и ни одна черта не нарушала венецианского впечатления... Сначала, слушая разговор Яго и Родриго, я желал только дознаться - поэт или мастеровой возвращал Отелло на почву Италии, как только оказалось, что поэт, т. е. такой человек, который чувствует и передает тип лица, то я на этот счет совершенно успокоился...
Актер, игравший Яго, был далеко не трагик, но с первого раза видно было, что он человек умный. Ни злодейской выступки, ни насупленных бровей... ничего подобного. Это был просто человек лет тридцати, продувная итальянская бестия, с постоянно юмористическим оттенком в обращении с Родриго - этим загулявшим совсем синьором, - готовый сам загуливать с ним, только, конечно, не на собственный счет, шатавшийся с ним по всем возможным albergo, {гостиницам (итал.).} тратториям и темным кьяссо, an Ruffian {сводник и сплетник (итал.).} - как зовет его Брабанцио. Когда он заговорил о мстительном чувстве своем к Мавру, в его речах послышался самый искренни но опять-таки нисколько не напряженно трагический тон итальянской прирожденной вендетты - и это несколько меня смутило. Когда-то я был убежден и даже писал о том, что у Яго нет _личного_ мщения к Отелло, что поводы его мстить основаны, с одной стороны, на деле ничтожном - на повышении перед ним Кассио, да на подозрении - чисто им самим выдуманном насчет того, что Мавр осквернил его супружеское ложе, что Яго ненавидит Мавра инстинктивно, непосредственно, как все мелочное и низкое ненавидит все широкое и великое, что в Яго есть начало змеи, ехидны. Когда раз я говорил об этом с Иваном Ивановичем, он расхохотался и назвал мою мысль немецким умозрением и вдобавок еще оскорблением Шекспира, который ищет всегда для зла пружин чисто человеческих, а не демонских: в Ричарде уродства и безобразия, соединенных с ужасною энергией) души, в Макбете величия, поистине достойного первого места, с слабостью души, не могущей устоять против самолюбия и против внушений жены, в Яго мельчайшей _чиновничьей_ раздражительности, соединенной с громадным своей плутоватостью умом, сознающим свое превосходство в деле мошенничества до артистического им восхищения... И вот итальянский актер, не бог знает как даровитый, но очень умный и играющий искренно, как итальянец выполнял передо мною не моего, а скорей Иван Ивановичева Яго... Представление становилось поучительным. Оно и не могло быть, впрочем, иначе. Отелло возвращался на почву, с которой был взят, на ту грубую, может быть, почву, но, во всяком случае, коренную его почву, на которой вырастил его Giraldi Cintio в своей новелле del capitano Moro chi prende per Mogliera una cittadina Venetiana et caet... {о полководце мавре, который взял в жены жительницу Венеции и т. д. (итал., лат.).} {50} Яго рос не как трагик, а как умный актер с каждым шагом в разговоре с Родриго умел ловко и жизненно выставить все итальянские стороны характера. Сцена с Брабанцио - стариком, который только что сорвался как будто со стен галерей портретов праотцев владельца одного из итальянских палаццо, прошла также благополучно, т. е. в нее можно было поверить, как в настоящее, совершившееся событие.
Но вот перемена декорации - и показался сам Отелло. Гром рукоплесканий приветствовал трагика... Флоренция уже знала его - но если б и не знала, то есть такие наружности и такие _входы_, при которых рукоплескания совершенно понятны. Изящнее, величавее и стройнее наружности я еще не видывал: это было нечто среднее между исполинским ростом Каратыгина и очень средним Мочалова, на гримированной по условиям роли физиономии ярко сверкали огненные глаза и, кроме того, Это была не безобразная физиономия хамита-негра, а открытая, благородно-спокойная и, несмотря на зрелый возраст, прекрасная, хотя бронзовая физиономия семита-мавра. В поступи, в движениях видна была исполненная сознания достоинства простота сына степей, соединенная с образованностью средневекового итальянского генерала. Костюм его был великолепен; яркие цвета. Востока играли в нем значительную роль, но между тем это был не турок, не араб, а венецианец, сохранивший только некоторые из привычек Востока в манере _одеваться_... Все эти условия весьма важны, ибо все это поясняет магическое обаяние, которое произвел он на Дездемону.
Покамест только еще и можно было сказать о трагике - да, может быть, и хорошо было то, что только еще и сказать было можно. Так уже надоели мне разные Отелло, появляющиеся с громом и треском, что на меня довольно сильно подействовала простота Сальвини... В разговоре его с Яго, с Кассио - было такое отсутствие желания напрашиваться на рукоплескания, а в разговоре с Брабанцио такая почтительная и достойная зрелого человека вежливость к оскорбленному им старику, - что цивилизованный уже Мавр и много испытавший вождь являлся в нем очевидно и ярко.
Но вот и зала сената, вот и почтенный старец, дож Венеции, - все это настоящее, как зала сената, все это костюмированное сообразно эпохе, говорящее важно, степенно, но по-человечески, двигающееся по сцене совершенно свободно и знающее свое место. А между тем - никакой особенно роскошной обстановки тут не было - да и откуда бы очень небогатый театрик Кокомеро взял роскошную обстановку? Были тут только итальянское художественное чутье да итальянская почва. Одного только не мог я никак понять: какой добрый дух внушил "итальянцам играть Шекспира так просто, им, ломающим трагедии в пьесах Альфьери; не могущим напечатать афишки без штуки вроде tragedia del immortale Alfieri, или comedia del immortale Goldoni, {трагедия бессмертного Альфиери... комедия бессмертного Гольдони (итал.).} не могущим продать зубного эликсира без пластических размахиваний руками и необузданного потока напыщенных речей?.. Да - какой-то добрый дух вмешивался, видимо, в представление "Отелло"... Только Дездемона не соответствовала шекспировскому' идеалу, потому что была чистая, кровная итальянка средней и южной Италии, а не рыжая или белокурая венецианка, - она была слишком пластична, слишком рельефна, а не легка, грациозна и прозрачна, как все шекспировские женщины, кроме Джульетты и без исключения нервной и разбиваемой преступлением леди Макбет. Самый тон ее звучал излишнею страстностью и густотою контральтовых нот, а ведь Шекспир ясно говорит об одном из своих поэтических идеалов:
Голос
У ней был нежный, тихий и приятный
Вещь в женщине прелестная. {51}
Нет-нет - какая была это Дездемона, "лиана, обвившаяся около мощного дуба" {52} (слова поэта о другом его идеале, который он поставил в _комичнейшее_ положение обвиваться плющом или лианою вокруг ослиной шеи). В такой энергической и итальянски-прямой перед сенатов женщине - вовсе непонятны ни ее последующее легкомыслие чистоты ни ее кошачьи приставанья {53} к Отелло, ни то северно-меланхолическое чем окружен ее образ в сцене песни об иве и в сцене смерти.
Я, однако, с нетерпением стал ожидать знаменитого объяснения перед сенатом. Вот выступил и Отелло: странно - но он не произвел тут на меня впечатления - несмотря на все удивительные, то мелодические, то металлические звуки его голоса... Мне казалось, и доселе еще я думаю казалось верно, - что _так_ можно и, пожалуй, должно читать октавы Тасса, но не эту задушевную исповедь, представляющую собою один из венцов шекспировского драматического лиризма, исповедь, в которой все правда - и простота тона и обилие восточных метафор. Одно было хорошо, что Сальвини тут не ярился, как ярятся другие Отелло... И мне опять припомнилось одно из удачных представлений мочаловских, в котором именно эта исповедь высказалась такими глубоко верными тонами, после которых никакие другие не вообразимы хоть, правду сказать, бывали другие представления, когда и наш великий трагик фальшивил в ней ужасно...