Литмир - Электронная Библиотека

- Я вижу - отвязалась она, сейчас ее стрясет в реку! Хотел привязать да и не сумел - ускользнула из рук.

- А мне показалось, - заметил я, - что вы ее сами отвязали да сбросили.

- Ну вот, - зачем же! Разве можно!

Легко и быстро проскользнув под рукой у меня, он пошел прочь, всё поправляя рукава. Пиджак смешно укорачивал его ноги, и снова бросилось в глаза, что походка у него какая-то виляющая, тревожная.

Ночь пришла: люди заснули, ухо привыкло к неугомонному шуму машины, к мерному хлюпанью колес по воде и уже не воспринимает этот шум. Сквозь него ясно слышен храп спящих, тихие шаги, чей-то возбужденный шепот:

- Говорила я ему, ах говорила: “Яша, не надо, не надобно!”

Берега исчезли, о них вспоминаешь только по движению редких огней во тьме. В реке тускло блестят звезды, а за пароходом текут золотые отражения его огней, - дрожат, как будто желая оторваться и уплыть во тьму. Парчовая пена лижет темный борт; за кормою, настигая пароход, тащится баржа, на носу у нее прищурились два огня, а третий, на мачте, то заслоняет звезды, то сливается с огнями берега.

Недалеко от меня, на скамье, под фонарем, крепко спит дородная женщина, одна рука ее закинута под голову, на небольшой узел, кофта под мышкой лопнула, видно белое тело, и обильные волосы косицей высунулись наружу. Лицо у нее большое, чернобровое, полные щеки оплыли к ушам, растянув толстые губы в нехорошую, мертвую улыбку.

Я лежу выше ее, поглядываю на нее сверху вниз и думаю сквозь дрему:, ей лет сорок с лишним, наверное, она добрая баба, едет к дочери, к зятю или к сыну и невестке, везет им подарки и много славного, материнского в большом сердце.

Что-то вспыхнуло, точно близко спичку зажгли, я открыл глаза пассажир в чужом пиджаке стоял около женщины, прикрывая рукавом горящую спичку, потом, осторожно вытянув руку, он приблизил маленький огонь к волосам под мышкой женщины, - я услышал тихий треск и противный запах паленой шерсти.

Вскочив, я схватил озорника за шиворот, встряхнул:

- Что ты делаешь?

Чуть слышно, противно хихикая, он вертелся в руке у меня и шептал:

- Как бы она испугалась, а?

- Ты сума сошел, чёрт!

Он, часто моргая, заглядывал куда-то за спину мне, вертелся и шептал:

- Да - пусти! Захотелось пошутить, - беда ли? Вон она, - спит себе…

Я оттолкнул его, он бесшумно откатился на коротких, точно обрубленных ногах, оставив меня в тоскливом недоумении:

“Значит - я не ошибся, швабру он нарочно сбросил. Что за человек?”

В машине задребезжал колокольчик.

- Есть тихой! - весело крикнул кто-то.

Завыл гудок, женщина проснулась, быстро подняла голову, пощупала левой рукою под мышкой и, сморщив измятое лицо, взглянула на фонарь. Села и, заправляя под платок сбившиеся волосы, сказала тихонько:

- О матушка, пресвятая богородица… ..Пароход стоял у пристани, чуваши таскали дрова,

с грохотом сбрасывая их в трюм кочегарни, а перед тещ как сбросить, сердито кричали странное слово:

- Труш-ша!

Над городком, прижатым к горе, поднялась ущербленная луна, черная река посветлела, ожила, лунный свет словно вымыл всю землю теплой водою.

Я ушел на корму и сел там среди каких-то ящиков, разглядывая город, вытянувшийся по берегу. Над одним его концом толстой палкой торчала труба завода, над другим и в середине - поднялись две колокольни, одна - с золотою главой, другая, должно быть, зеленая или синяя, теперь, при луне, она кажется черной и похожа на истертую малярную кисть.

Против пристани в широкое чело двухэтажного дома воткнут фонарь, вздрагивая, горит за грязными стеклами бескровный, тусклый огонь, и по длинной полосе изогнутой вывески ползают желтые крупные буквы: “Трактир с”, дальше буквы не видны.

Еще в двух-трех местах сонного города зажжены фонари, пятна мутного света стоят в воздухе,- освещая углы крыш, серые деревья и окно, нарисованное белой краской на глухой стене.

Смотреть на всё это грустно.

Пароход шипит, возится, трется о борт пристани, скрипит дерево, вздыхает вода, кто-то свирепо орет:

- Дьявол! Кранцы, - кранец на корму, чтоб те разорвало…

- Пошли, слава создателю, - говорит за ящиками уже знакомый, бодрый голос и спрашивает густо:

- Ну, дак как же, поди, кричал он? Торопливо и невнятно, причмокивая, заикаясь, кто-то отвечает:

- Кричал: родимые, кричал, не убивайте, помилуйте, Христа ради! Всё, кричит, вам спишу, в крепкие ваши милые рученьки, дайте греха избыть, душеньку отмолить! На богомолье пойду, пропаду на всю жизнь, до конца даже, не увидите, не услышите, - а тут шкворнем его по виску, ажио на меня кровью брызнуло, он и покатился. А я - бежать, прибег в кабак-то, стучу-кричу: сестрица родная, убили совсем батюшку-то, а она из окошка вывесилась - так, говорит, ему, волку беспутному, и надо! Ох, как страшно было, - ночь эта, до того ли напугался я - беда! Залез на чердак сначала, нет, думаю, найдут и прикончат, как я Прямой наследник ко всему имуществу; вылез на крышу, за трубу спрятался, сижу, держусь за нее руками-ногами и онемел со страху.

- Чего же тебе-то было бояться? - перебил рассказчика бодрый голос. Ведь ты, с дядей, тоже шел против отца?

- В этаких делах расчета нету: одного убил по иужде, а другого и так можно, просто…

- Верно, - сказал густой голос тяжело и глухо, - это верно! Абы один раз кровь пролить, на другой она сама поманит. Убивать кто начал - ему всё равно за что, хоть за то, что не стой близко

- Однако тут - ежели он правду сказывает - за дело! Хозяйство зорить нельзя…

- А и убивать самовольно тоже не порядок! Для неправильных людей суд есть…

- Дойди-ко до него! Вон малый-то, боле года зря в тюрьме сидел…

- Как же - зря? Он отца в избу заманивал? Ворота запер?

Снова быстрым ручьем потекли всхлипывающие, мятые слова, - я догадался, что рассказывает про убийство человек в грязных сапогах.

- Я себя не оправдываю, я ведь и на суде всё это сказал, потому и лишили меня наказания. Их дядю с братом - в каторгу, а меня отпустили вот…

- А ты знал, что они согласились убить отца-то?

- Я думал - только постращают. Он, батюшка-то, не признавал меня за сына, езуитом звал… Очень многие люди плакали через него…

- Мало ли через что люди плачут! Эдак-то, ежели все причины слез наших поубивать, - чего с нами будет? Ты пролей слезу, а кровь - не тронь, не твоя! Думаешь - твоя в тебе кровь-то? И в тебе она не твоя, не то что…

- Тут, главное, имущество! Жили-жили, наживали, вдруг - всё начало тлеть да пропадать. Поневоле ум потеряешь, озлобишься и на отца родного… Однако надо маленько поспать…

Мимо меня прошел высокий человек в черном чапа-не и картузе с большим козырьком.

За ящиками стало тихо, я встал и посмотрел туда: пассажир в коричневом пиджаке привалился, съежившись, ко груде каната, руки он засунул в рукава и, положив на колени, оперся на них подбородком. Луна смотрела прямо в лицо ему - оно было синевато, узкие глаза спрятались под бровями.

Рядом с ним, вверх грудью, ко мне головой, лежал широкоплечий мужик в коротком полушубке, в белых валяных сапогах с мушками. Кудрявая, вся в кольцах, серая борода его жестко торчала вверх; закинув руки под голову, он смотрел воловьими глазами в небо, где тихо блестели редкие звезды и таяла луна.

Трубным звуком, безуспешно стараясь смягчить голос, он спросил:

- Значит - дядя-то на барже едет?

- Да. И брат.

- А ты - тут? Дела!

По синевато-серебряной пенной дороге тащилась, взрывая ее, как соха, темная арестантская баржа. При луне огни ее побледнели, корпус с железной клеткой на палубе поднялся выше над водою. С правой руки плыл, волнисто изгибаясь, черный мохнатый берег.

И всё вокруг - мягкое, текучее, тающее - возбуждало тоскливое чувство неустойчивости, непрочности.

- Куда же ты едешь?

- Да вот… увидаться с ними надобно.

- По хозяйству?

- А как же…

- Я те, малой, вот что скажу: брось всё - дядю, хозяйство, всё бросай! Коли в кровь попал, да еще в родную, - удались прочь ото всего!

2
{"b":"57132","o":1}