Но я уже не слышал ласковую бабушкину воркотню, я весь был поглощен никогда не виданной мною саблей.
— Разверни, бабушка, дай посмотреть, — начал я канючить.
— Что ты, батюшко, что ты, — испугалась она. — Рази ты не знаешь нашего деда? Да он и пальцем к этой холере притрагиваться не велит, да он за это… голову оторвет и в глаза бросит.
— Как это так можно — оторвать голову и бросить ее в глаза?
— А вот уж дед сможет, он на все мастак…
С того-то времени и потерял я покой. И целыми днями думал теперь только о том, как незаметно залезть в сундук, посмотреть саблю. Сделать это было не так трудно, я часто оставался в избе один, с малышами, но мешал бог. Сколько раз подкрадывался я на цыпочках к заветному сундуку, тихонько приподнимал крышку, но всякий раз пугливо оглядывался на икону и не выдерживал злого божьего взгляда. Я возненавидел бога и придумывал всякие хитрости, чтобы его обмануть. Вспомнилось мне, как бабушка, смеясь, рассказывала однажды:
— Лексей-то, когда маленький был, дак чо учудил, шантан этакий. Приходим как-то с дедом домой из гостей, стали за стол садиться, а он, дед-то, хотел перекреститься на свою икону, да так и окаменел, не донеся руку до лба, глаза выпучил — то и гляди на пол выкатятся. Я даже испугалась: «Што с тобою, Семен?» — «Да ты глянь только, — кричит, — ядрена корень!» Глянула я на икону — и ахнула. Она вся как есть в сметане выпачкана. Лексей натворил, кому же больше. Он один дома оставался. Отец его за ухо: «Зачем ты это сделал?» А он хнычет: «Прости, тятенька, больше не буду. Это я боженьку сметанкой кормил, штобы он не рассказал тебе, как я сливки с кринок снимал». Больно уж сливки любил, шкодник этакий…
Когда я вспомнил этот рассказ, ко мне неожиданно пришло простое решение. Я пошел по стопам дяди Леши, но сделал хитрее. Оставшись как-то в избе один, я придвинул к углу стол, поставил на него стул и, взобравшись на этот помост, накинул на икону черную бабушкину шаль. Потом спокойно открыл сундук, разворошил пахнущие нафталином разные шмутки и достал саблю. Дрожащими руками развернул промасленную холстину. На черной костяной рукоятке прочитал по слогам желтые слова: «С. М. Прокосову за доблестную храбрость и отвагу…» Я вытащил саблю на ножен, попробовал на палец сияющий голубой сталью клинок, и меня охватил непонятный восторг, даже жарко стало. «Вот он у меня какой, дедушка, — снова с гордостью подумал я. — И ничего, что злой иногда бывает, зато — самый храбрый герой…»
А на бога у меня злость прошла. Не выдал он. Никто так и не узнал, что брал я саблю. Может быть, не увидел он этого из-под платка, а может, и сам-то он, бог, всего лишь — темная личность, намалеванная на доске, — как говорит колхозный кузнец Гайдабура дядя Яков…
3
Переехав к деду и бабушке, мы стали жить с Гайдабурами по соседству. Наши дворы разделял только низенький плетень, который я, презирая калитку, запросто перепрыгивал с разбега.
У Гайдабуров было весело. В избе у них ничего не было, кроме детей. Двенадцать душ, и все — мал мала меньше. На крюках, ввинченных в матицу, висело две люльки с грудными, а самому старшему, Саньке, было всего шестнадцать лет. Красивым цыганистым лицом и ладной статью Санька был похож на отца, а вся остальная мелочь, русоголовая и синеглазая, напоминала мать, тетку Мотрю, разбитную, горластую бабенку, маленькую и круглую, как мяч.
В ловкости и быстроте тягаться с теткой Мотрей могла разве только моя бабушка. С утра до ночи неутомимо каталась тетка по избе, гремела ухватами и подойниками, а между делом успевала раздавать направо и налево подзатыльники, так что в избе, всегда напоминающей потревоженный муравейник, слышались сплошные шлепки, как жидкие аплодисменты в нашем клубе во время постановки.
Когда тетке одного из своих чад надо было позвать с улицы домой, она суматошно выскакивала на крыльцо и кричала на всю деревню:
— Ванька! Васька! Нюрка! Манька! Тьфу, шоб тоби разорвало!.. Санька! Подь до хаты!
На улице тетка Мотря здорово напоминала квочку с цыплятами. Идет в магазин или по другой какой нужде и половина выводка следом тянется, уцепившись за широкую юбку. Сядет вечером на завалинке, с бабами посудачить — ребятишки тут как тут: роятся, как пчелы, дерутся, прямо глаза вышибают, слова не дают сказать.
— И куда ты их столько наплодила? — спрашивают ее бабы.
— А, хай живуть. Бог дал — не отнял. Подрастут — колхоз свой сорганизуем, — беззаботно улыбается тетка Мотря и в сотый раз принимается рассказывать свою любимую побасенку о том, как в некотором государстве некий царь решил узнать, кому же всех лучше живется в его владениях.
— Зайшов ночью в одно село, выбрал самый богатый дом и заглядывает в окно, — вдохновенно кричит тетка Мотря, вскакивает с завалинки и показывает, как царь заглядывает в окно, приложив ко лбу ладонь козырьком. И, размахивая руками, продолжает: — Бачит царь — сидит богатей, жирный, як боров, деньги считает, а сам на двери да на окна трусливо зыркает. «Не сплю я ночей, матушка, — говорит своей бабе, — воров боюсь». — «Ну, у этих радости мало», — сказал царь и выбрал самую бедную хатенку. Заглянул, а там ни стола, ни кровати, только полна хата ребятни, будто сельдей в бочке, вот як у нас, грешных. На полу навалено соломы, и ребятишки стрыбают по ней, играют — аж хатенка вся ходуном ходит. А хозяин с хозяйкой любуются на них, хохочут — за животы взялись. «Во це и есть самые счастливые люди у моей державы», — сказал царь…
Когда Гайдабуры своим семейством шли в гости — ими любовалась вся деревня. Впереди вышагивал огромный дядя Яков. В обеих руках он нес по грудному ребенку, а за плечами — баян. Дядя Яков был единственный баянист в деревне, и его часто приглашали на всякие гулянки. Следом семенила тетка Мотря и волокла за ручонки сразу трех, а то и четырех пацанов, что поменьше. А уж за ней тянулись остальные, выстроившись по росту. Замыкал эту гусиную стаю самый старший, Санька, и обязательно — с хворостиной в руке. Это на тот случай, если кто-то расшалится по дороге и нарушит строй.
Соседи прилипают к окнам, расплющивая носы, и добродушно посмеиваются:
— Гляди-кось, хохлята в гости посыпались.
— Вот уж осчастливят кого-то, паря. Живо хозяевам пыль с ушей стряхнут.
— Да уж покажут, почем фунт лиха…
Коли случалась на пути подвода, то возница уважительно останавливался, пропускал Гайдабурову стаю и кричал дяде Якову:
— Продай, Яшка, по рублю за десяток?
Дядя Яков бормотал что-то себе под нос и, поскольку руки были заняты, ногой показывал на колесо телеги. Возница, думая, что у него какая-то поломка, спрыгивал на землю, осматривал колеса, лез под телегу.
— Ось, говорю, у тебя в колесе, — уже внятно говорил дядя Яков и хохотал на всю улицу, а возница начинал плеваться и грозить ему вслед кулаком…
Жили Гайдабуры бедно. Дядя Яков от зари до зари гремел молотом в колхозной кузнице, но прокормить, одеть да обуть этакую ораву было нелегко. И часто случалось, что даже куска хлеба у них в избе не было. Тогда тетка Мотря брала мешок и отправлялась в подворный обход. Переступая порог чьей-нибудь избы, она начинала «колядовать» мужским баском:
Колядин, колядин,
Я у батьки один,
Меня батька послал,
Шоб я мучки достал.
Допев до конца, она заливалась звонким смехом:
— Нет, кроме шуток, одолжите до завтра мисочку.
Ей охотно давали взаймы, хотя знали, что ни завтра, ни, может быть, через год долг отдать она не сможет. Зато, когда Гайдабуры разживались деньгами или мукой, в доме их наступал праздник.
Веселье начиналось вечером, когда приходил с работы дядя Яков и какой-то торжественный, просветленный усаживался за стол.
— Шось-то в горле деренчить, треба его промочить, — нараспев говорил он. — Мать, чи нема у нас горилки?