6
Как она является некстати, эта любовь! Считанные дни остались до госэкзаменов, а я не могу ничего делать, ни о чем не могу думать, кроме Маруси. Правда, по ее настоянию, встречаться вечерами мы стали теперь только раз в неделю — по воскресеньям. Но от этого еще тяжелей. Ведь в школе я ее вижу каждый день, но там не подойдешь. И так, казалось, девчонки-одноклассницы начинают шушукаться, если прохожу мимо, да и учителя стараются спрятать этакие ухмылочки, когда вызывают меня или Марусю к доске.
Любовь нечаянно нагрянет,
Когда ее совсем не ждешь,—
поется в песне. Я и сам пытаюсь сочинять стихи, этим только отвожу душу. Стихи получаются длинные и сплошь почему-то про несчастную, безответную любовь. Теперь, в эти весенние дни, во мне постоянно звучит странная музыка, этот неясный гул, похожий на плеск волн или шум ветра в вершинах деревьев. Я пишу свои длинные стихи, комкаю, рву листки из школьной тетради и снова пишу…
Ничего у меня не выходит, никак не рождаются те единственные слова, которые бы успокоили меня и удовлетворили. И я повторяю про себя и вслух как клятву, как страстную молитву строки Алексея Кольцова:
На заре туманной юности
Всей душой любил я милую…
Что в них за тайна, что за волшебство в этих безыскусных, простых, как черный хлеб, словах? Я бился над этой загадкой, старался подражать, но выходило снова длинно и скучно… «Наверное, так, — размышлял я, — чтобы написать настоящие стихи, нужно обязательно пережить самому все то, о чем пишешь. И тогда строки выплеснутся, как вскрик радости или горестный вздох…»
Но и сейчас я точно не скажу, так ли это в поэзии и вообще в искусстве, на самом деле…
7
А между тем пришел месяц май, пришла пора государственных экзаменов. Ходившие ранее слухи подтвердились: да, в нашей Ключевской средней школе недостает педагогов с высшим образованием для организации своей экзаменационной комиссии, и нам, десятиклассникам, придется ехать на экзамены в райцентр.
Страшно даже подумать! Дома, как говорится, и стены помогают, а там — чужие учителя, свои порядки, более суровые, говорят, требования…
Для меня же лично, когда приблизилось время отъезда, все эти страхи вдруг померкли перед единственным: мне просто-напросто не в чем было ехать в райцентр. Не было костюма, не было ботинок. Дома я еще кое-как обходился в латаных штанах и донельзя разбитых чувяках. Примелькался и людям, и самому себе. Но в город же в таком наряде не поедешь?
Мама всплакнула, а шустрая бабушка Федора кинулась по родне, по соседям. Ей удалось взять на время старенький хлопчатобумажный костюмишко, а вот ботинок она так и не добыла. Плохо было с этой обувью в те годы, и мы всей семьей не на шутку загорюнились. В сапогах-кирзачах не поедешь, в чувяках — тем более, а какие нашлись все-таки у соседей ботинчошки, те были на меня малы. «Ножищи-то, как под добрым старцем, — сокрушалась бабушка Федора. — На двоих росли, одному достались…» В ту пору я, и правда, был хотя и непомерно худой, зато высок, большерук и большеног…
Как-то вечером зашла к нам Мокрына Коптева. Под мышкой она держала что-то завернутое в мешковину.
— Вот тебе, паря, и обувка нашлась! — увидев меня, радостно загудела она еще с порога и вытряхнула на пол содержимое мешковины.
Это были большущие женские ботинки старомодного образца: остроносые, с высоким толстым каблуком и с длинными, почти как у сапог, зашнуровывающимися голенищами. Я думал, что тетка пошутила, и рассмеялся. Даже мама прыснула в кулак. А Мокрына, видать, обиделась, надула губы.
— Нынешней молодежи и не угодишь, — пробурчала она.
— Дак ведь ботинки женские, а он — парень, — попыталась смягчить обстановку бабушка Федора.
— А кака разница?! — накинулась на нее Мокрына. — Главное дело — крепкие и по размеру подойдут. Новы ишшо, я их сама тока по большим праздникам надеваю, пуще глаза берегу… А што голяшки длинные, дак кто их под штанами увидит?..
— А каблуки-то, каблуки, их ведь под штанами не спрячешь! — горячилась и бабушка.
— Каблуки?! — взревела Мокрына. — Ах, нечистая сила! А ну, несите топор, я им счас укорот сделаю, ентим каблукам!..
Мы с трудом уговорили Мокрыну не портить свои ботинки, свою единственную роскошь…
А утром, накануне отъезда в райцентр, забежала к нам Вера Егоровна, наша классная руководительница. Она пошушукалась о чем-то на кухне с бабушкой Федорой и скоро ушла. Минут через пять бабушка сунулась в горницу, где я сидел за столом, обложенный учебниками.
— А ну-ка, унучик, пляши! — залучилась она всеми морщинками на маленьком большеносом лице и кинула мне под ноги новенькие, пахнущие магазином, штиблеты. Они, правда, были самые дешевые: подошвы и головки кожаные, а все остальное — из серого брезента. Но это была настоящая обувь, я тут же примерил штиблеты, они оказались мне впору…
И только тут до меня дошло, зачем прибегала Вера Егоровна, которую я мельком увидел в окно. И спросил бабушку, где она взяла обувь.
— Дак это… у соседей я взяла, — замялась бабушка. Врать она не умела.
— А зачем приходила сейчас Вера Егоровна? — наседал я.
— Вера Егоровна-то? А откуда ты, батюшко, знашь?
— Я видел ее в окно.
— Вот дура я старая! — воскликнула вдруг бабушка. — Не утерпела! Говорила ведь учителка попозже отдать, штоб не догадался. Нет, не утерпела! Так хотелось обрадовать тебя! Ну, и чо теперь с меня взять, со старой дуры? Не сердись, унучнк. Это школьные твои учителя сбросились по сколько-то рубликов тебе на щиблеты. Она, Вера Егоровна-то, ишо наказывала мне не проболтаться об этом. Мол, обидеться может, возраст у их счас такой — шибко гордыни много. А чо обижаться, унучик? Бери, коли добром, от души дают. Воровать стыдись, а этого стыдиться не надо…
А ночью я первый раз за последние годы плакал. Лежал, кусал подушку, и меня трясло от подступивших рыданий. Как легко плачется в детстве! Любую и боль, и обиду можно было выплакать из себя вместе со слезами, и тогда снова становилось легко и весело жить. Но ох, как же тяжко плачется, когда становишься взрослым! Слезы не утешают боль, а только разжигают в тебе горечь и обиду.
Я корчился на жесткой постели, в кровь кусал губы, чтобы заглушить в себе всхлипы, чтобы кого не разбудить. «Где же она, справедливость? — в горькой тоске думал я. — Ведь мы же не какие-то там лодыри. Мама пластается день и ночь, успевает управляться и на колхозной ферме с коровами, в страду и в поле прихватывает, на ней и огород, и корова, и все домашнее хозяйство… Да и сам я, сколько помню, не отдыхал после школы еще ни одного лета. От звонка до звонка ишачил в колхозе, а зимой и в выходные дни частенько помогал матери на ферме… Братишка Петька, болезненный, вечно хныкающий от голода и холода, как только чуть окреп на своих кривых, искореженных болезнью ногах, тоже пошел работать: стал пасти небольшой табунок колхозных баранов-производителей, которых держали отдельно от овечьей отары… А сестренка Танька? Эта в семь лет справлялась в избе и на огороде за взрослую хозяйку. И младшего братишку Кольку успевала обиходить, и скудную еду научилась готовить, и мыть, и шить, и корову доить… Так где же она, справедливость? — спрашивал я себя и не находил ответа. — Почему не платят нам за работу? Кому это надо, зачем?! На брезентовые штиблеты вот учителя скинулись — как нищему или убогому калеке…»
…Утром в школе, когда собрали нас, чтобы проинструктировать перед отъездом в райцентр, я все слонялся по темным углам, не знал, куда спрятать ноги в новых штиблетах. Мне казалось, что не только учителя, но и все ученики так и пялятся на мою злосчастную обувку…
8