– Ну?!
– Не догадываешься, кто это?
– Душу не томи, – цыкнул я, хотя уже догадался, о ком это он.
– У меня всё записано.
– А когда она звонила в последний раз?
– Да месяц назад. Погоди, она оставила телефон. Ты записываешь? Правда записываешь, а?
– Брат… – Мне это начало надоедать. – Терпение моё не безгранично, брат.
Я говорил, как говорили овальные люди из овальных автомобилей. Хорошие мальчики всегда подражают плохим, и в ту пору все – хорошие и плохие – подражали сильным. А сила говорила с лёгким кавказским акцентом.
– Ты уже столько терпел, что ещё чуть-чуть – не страшно. Ладно, ладно. – И он начал диктовать телефон.
Подождав несколько минут, я набрал этот номер и наткнулся на автоответчик, быстро пробормотавший что-то. Я перезвонил и снова услышал:
– Entschuldigen Sie bitte… Bitte, rufen Sie später an… Bitte, rufen Sie ein anderes Mal an… Bitte hinterlassen Sie eine Nachricht nach dem Ton…[1]
Я позвонил ещё и ещё, и наконец мне ответили, и я попросил Анну, вспомнив, что не знаю её фамилии.
Мне ответили, что она вернулась домой, и эта фраза меня озадачила. Что значит «домой»? Но я спросил лишь, когда можно перезвонить.
– О нет, – ответили мне на том конце провода. – Она совсем уехала. В Германию.
Внутри у меня заныло: вот оно, достукался. Что стоило мне самому искать её, хотя я не знал как.
И всё же я назвался и спросил:
– Не оставляла ли она для меня информации?
Слова были стёртыми и официальными, но лишь такие приходили мне на ум.
В неизвестной мне конторе пошуршали бумагой, хмыкнули, вздохнули и с удивлением сказали:
– О! Для вас есть конверт…
Мы договорились встретиться, и на следующий день я брёл по бывшей улице Жданова. Теперь половина улиц имела новые-старые имена, и новые бывшие лежали, словно тени, у ног новых названий. Впрочем, новые тоже были когда-то бывшими. Я гадал, сколько времени понадобится, чтобы прошлые имена перестали выскакивать из памяти, – это ведь как с иностранным языком, когда в какой-то момент он просто заменяет тебе родные слова на свои.
Я шёл, выискивая неприметное здание незнакомого офиса.
Самое интересное, что адрес этот я давно знал и чуть ли не каждый день слал по нему свои нефтяные бумаги.
Охранник дышал мне в затылок, пока девушка искала оставленное письмо. Она искала его долго, и дыхание охранника меня бесило. Нужно было сказать ему вежливо, чтобы он отступил в сторону, но я загадал, что если не сделаю этого, то всё будет хорошо. Что хорошо, я не знал и, получив долгожданный конверт, оказавшийся очень длинным и узким, немного испугался.
Было утро, и я шёл домой круговой дорогой, спускаясь вниз к Цветному бульвару, мимо Сандуновских бань и проросших, как опята, на этих улицах нефтяных компаний, которые всегда сопровождали меня; не мог я отделаться от нефтяных компаний ни в Азербайджане, ни в Москве…
Снова была слякоть, и если я проходил слишком близко к домам, то на меня срывалась с крыш тяжёлая зимняя капель, но это уже была иная дорога, так не похожая на ту, которой я шёл, уволенный из загадочной организации.
Недотерпев до дому, я достал конверт из кармана и вскрыл его, стоя у перехода на Петровке.
«Привет, – было написано на маленьком кусочке бумаги, лежавшем внутри конверта. – Я тебя долго искала». И всё – дальше шёл адрес и номер телефона, длинного телефона. Адрес тоже был чужим, далёким.
А чего я, собственно, хотел? Каких слов? Признания?
Всё было правильно. Мы перекидывались нашими меняющимися адресами, как мячиком. И всё же она меня искала.
В последний день того года пошёл проливной дождь. В дождь время всегда идёт медленнее.
Я вспомнил старую историю про то, как в горах был дождь, а я ждал вертолёт и потихоньку начал сходить с ума. Выглянув утром, я понимал, что и сегодня за мной не прилетят.
Пайка у меня было вдоволь, на двоих, а вот напарника не было. Поэтому спал я суетливым, беспокойным сном, скоро перестав отличать день от ночи – это всё были оттенки серого.
Да и короб радиостанции «Багульник» мне ничего тогда не напел, только щерился строгой надписью: «Внимание! Противник подслушивает». И стало мне казаться, что я парю в пустоте, и вообще много чего стало казаться. Годы провёл я на этой седловине, месяц за месяцем смотрел в молоко да веками слушал грохот падающей воды в невидимой реке. А потом оказалось, что прошло всего двое суток.
Я проснулся поздно и застал старика в кухне открывающим форточку. Зимний морозный рассвет заливал комнату, и старик, в толстом зелёном халате, стоял на стуле у окна.
Старик кормил голубей. Он высовывался в окошко и сыпал на карниз перед белоголовым голубем нарезанный хлеб. Я заметил, что и сам старик в зелёном халате был похож на птицу, на своего белоголового друга, – молчаливый старик с седым хохолком.
Однажды я начал звонить друзьям и обнаружил, что никого из них нет дома. Сначала, правда, в трубке бились короткие гудки, а уж потом – долгие, будто все они созвонились, встретились в метро и уехали куда-то.
Пусто стало мне. Только сосредоточенный на какой-то особой мысли старик ходил по тёмному коридору и бормотал о чём-то своём.
И я записывал это, как и многое другое, что происходило вокруг меня.
Записи мои были похожи на записку в бутылке – в ней был обратный адрес, но не было адреса прямого. Этих записок становилось всё больше, но я не был уверен, что их кто-то прочтёт, даже я сам. Оттого в моём повествовании, помимо бессвязности, существовало странное бескорыстие.
Бессвязность присутствовала во всём, даже в чтении. Например, случайным пухлым томом вплыла в мои вечера антология русской литературы – века, названного восемнадцатым, и я был поражён Ломоносовым.
Московской ночью я нашёл неизвестно кем оставленный в жилище старика сборник стихов. Книг у моего хозяина было мало, а я и вовсе растерял свои во время многочисленных переездов. Было несколько разрозненных энциклопедических томов, было краснокожее собрание сочинений Ленина и ещё несколько огромных и страшных своей толщиной книг – Некрасов, Тургенев и тот самый растрёпанный Ломоносов вперемешку с Херасковым и Державиным.
Читая, я представлял, как Ломоносов, сидя на обочине дороги, разглядывает замершее на секунду насекомое. Я даже воображал русского гения в парадном облачении, ловящего это насекомое в траве, а потом с удивлением рассматривающего добычу. «Кузнечик дорогой, сколь много ты блажен, сколь много пред людьми ты счастьем одарен…» Заканчивалось это – «не просишь ни о чём, не должен никому».
И я, взрослый человек, сидевший в ночной комнате, оклеенной топографическими картами, испугался.
Волосы зашевелились у меня на голове, когда я повторял эти строки – как формулу счастья.
«Неужели вот оно, – думал я. – Я всегда кому-то был должен, всегда священный долг и почётная обязанность стояли надо мной, и вот толстый человек в съехавшем набок парике, который много лет назад вылез из кареты на обочину, говорил мне о другом, он говорил о выборе, о свободе, которой я не знал».
Впрочем, старик мой несчастлив и, быть может, поэтому вскрикивал во сне. Кричал о чём-то – может, о своей подневольной жизни, о невстреченных жёнах.
Я пил пиво, немного, но хорошее и, пока были деньги, – дорогое.
Время от времени я приходил к моему старику, и тогда мы пили пиво вместе – молча глядя в телевизор. Там бушевали страсти на испанском или португальском, который поверх перебивался русской речью.
Я совершал путешествие через длинный коридор со стаканом в одной руке и бутылкой в другой, а потом обратно – только со стаканом.
Но пивная моя дорога никак не заканчивалась.
Приехавший на родину друг потащил меня по ирландским барам, где было накурено, играли в дартс и говорили – сбивчиво и непонятно.
Мы опять пили пиво – уже чёрное, и рассказывали друг другу о том, как живём, говорили о его жизни – там, вдалеке – и моей – здесь. Было в этих разговорах что-то важное, что заключалось не в словах.