Однако в последний год Миртл решила «взяться за Фейт» – она стала неожиданно прерывать ее занятия и, повинуясь импульсу, брать с собой в гости или в город за покупками, чтобы потом вновь оставить дочь в детской или в школе. Тесное общение на протяжении этого года сыграло злую шутку: Фейт обнаружила, что позолота стерлась. Девочка почувствовала себя тряпичной куклой, которую сначала хватают, а затем забывают, повинуясь сиюминутной прихоти.
Толпа перестала напирать. С чувством глубокого удовлетворения Миртл устроилась на трех чемоданах, составленных друг на друга, рядом с ящиком Фейт.
– Очень надеюсь, что в доме, который снял для нас мистер Ламбент, будет приличная гостиная, – произнесла она, – и сносная прислуга. Повариха ни в коем случае не должна быть француженкой. Вряд ли я смогу управлять хозяйством, если кухарка, чуть что, будет говорить, что не так поняла меня.
Голос Миртл не был неприятным, но он струился, струился и струился, не умолкая. В последний день ее болтовня стала постоянным спутником семьи, она изливала свои речи на извозчика в наемном экипаже, который вез их на вокзал, на грузчиков, укладывавших их багаж в лондонский поезд, а потом поезд в Пул, на угрюмого сторожа гостиницы, где они провели ночь, и капитана этого закопченного почтового судна.
– Зачем мы туда едем? – перебил Говард свою мать. Его глаза осоловели от усталости. Он был на распутье: то ли уснуть, то ли разреветься.
– Ты же знаешь, милый, – Миртл подалась вперед и рукой, затянутой в перчатку, аккуратно убрала влажную прядь с глаз Говарда, – на этом острове есть несколько важных пещер, где джентльмены обнаружили десятки необычных окаменелостей. Никто не знает об окаменелостях больше, чем твой отец, поэтому его пригласили посмотреть на них.
– Но зачем мы туда едем? – настойчиво повторил Говард. – Он не брал нас с собой в Китай. И в Индию. И в Африку. И в Монгию. – Последнее было едва ли не лучшей его попыткой произнести слово «Монголия».
Это был хороший вопрос, и, вероятно, им задавались многие. Вчера по всем домам прихода Сандерли вихрем прямоугольных белых снежинок разлетелось множество открыток с извинениями и запоздалыми отменами визитов. К сегодняшнему дню известие о неожиданном отъезде семьи уже распространилось, как пожар. На самом деле Фейт и сама не прочь была услышать ответ на вопрос Говарда.
– О, в те места мы никак не могли поехать! – заявила Миртл. – Змеи, лихорадка, люди, поедающие собак. А это совсем другое. Это как маленькие каникулы.
– Нам пришлось уехать из-за человека-жука? – спросил Говард, состроив серьезную гримаску.
Преподобный, не подававший виду, что слушает разговор, внезапно втянул воздух через нос и с неодобрительным шипением выдохнул. Затем поднялся.
– Дождь стихает. И здесь так тесно, – заявил он и вышел на палубу.
Миртл поморщилась и покосилась на дядюшку Майлза, сонно потиравшего глаза.
– Вероятно, мне… э-э… стоит тоже совершить небольшой моцион[1]. – Дядюшка Майлз бросил взгляд на сестру, приподняв брови, разгладил усы и вышел из салона следом за зятем.
– Куда пошел отец? – завопил Говард, изгибая шею, чтобы выглянуть в дверь. – Можно мне с ним? Где мой пистолет?
Миртл, нахмурившись, прикрыла глаза и зашевелила губами, вознося безмолвную молитву, чтобы Бог дал ей терпения. Вскоре она открыла глаза и улыбнулась Фейт.
– О, Фейт, ты моя единственная опора. – Она всегда одаривала Фейт такой улыбкой, ласковой, но с намеком на усталость и смирение. – Может, ты и не самая веселая компания… но по крайней мере ты никогда не задаешь вопросов.
Фейт выдавила из себя подобие улыбки. Она знала, кого Говард подразумевал под человеком-жуком, и подозревала, что его вопрос был опасно близок к цели. В течение последнего месяца их семья словно погрузилась в промозглый туман невысказанного. Косые взгляды, шепот за спиной, слегка необычное поведение окружающих и вежливо обрубаемые связи. Фейт заметила перемены, но не могла понять причину. А потом, одним воскресным днем, когда семья возвращалась из церкви, к ним подошел мужчина в коричневой фетровой шляпе. Он представился – с поклонами, расшаркиваниями и улыбкой, не задевавшей, однако, глаза. Он работает над научной статьей о жуках, и не соблаговолит ли преподобный Эразмус Сандерли написать предисловие? Преподобный не соблаговолил, мало того, его возмутила такая настойчивость. По его мнению, тот «злоупотреблял знакомством» вопреки всем правилам приличий, и в конце концов преподобный так ему и сказал. Улыбка исследователя жуков погасла. Фейт до сих пор помнила его слова, полные тихой злобы: «Прошу прощения, что решил, будто ваша любезность под стать вашему интеллекту. Слухи о вас распространяются быстро, преподобный, и я предположил, что вы обрадуетесь коллеге, который все еще хочет пожать вам руку».
При воспоминании об этих словах Фейт снова похолодела. Она не могла представить, чтобы кто-то посмел так оскорбить ее отца прямо в лицо. И что хуже всего, преподобный отвернулся от незнакомца в безмолвной ярости и не потребовал объяснений. Ледяной туман подозрений Фейт начал принимать неясные очертания. О них сплетничали, и отец знал предмет слухов.
Миртл ошиблась. Фейт была переполнена вопросами, которые извивались и рвались наружу, словно змея в ее ящике. «Но я не могу. Я не должна поддаваться этому». В сознании Фейт всегда было это. Она никогда не давала ему имени, опасаясь, что это возьмет над ней еще большую власть. Это было тем, чему она всегда поддавалась. Это было полной противоположностью Фейт – той Фейт, какой ее знал весь мир. Хорошей девочке Фейт, опоре своей матери. Надежной, скучной, верной Фейт.
Сложнее всего ей было сопротивляться неожиданным возможностям, которые предоставляла ей судьба. Небрежно брошенному конверту, откуда выглядывал краешек письма, аккуратный и такой соблазнительный. Незапертой двери. Чужому разговору, подслушанному, когда дверь беспечно оставили незапертой.
Ее всегда снедал голод, а девочки не должны быть голодными. Они должны аккуратно клевать за столом свои изящные порции, их разум тоже должен пресыщаться скромной диетой. Несколько тоскливых уроков с сонной гувернанткой, скучные прогулки, пустое рукоделие. Но этого было недостаточно. Знание – любое знание – манило Фейт, и в том, чтобы поглощать его незаметно для других, была масса запретного наслаждения.
В данный момент ее любопытство свелось к одному предмету, и удовлетворить его следовало как можно более срочно. Именно сейчас ее отец и дядюшка Майлз могли беседовать о человеке-жуке и о причинах их срочного отъезда.
– Мам, можно мне немножко погулять по палубе? Мой желудок… – Фейт сама чуть не поверила собственным словам. Ее внутренности и правда жгло, но от возбуждения, а не от качки.
– Ладно, только ни с кем не разговаривай. Возьми зонт, постарайся не упасть за борт и долго не гуляй – простудишься.
Фейт медленно пошла вдоль борта, по ее зонтику барабанил мелкий дождь. И она мысленно призналась, что снова поддалась этому. Волнение подогревало ее кровь и болезненно обострило все чувства. Как ни в чем не бывало она вышла за пределы видимости матери и Говарда, потом сделала вид, будто любуется морем, прекрасно зная, что пассажиры заскользили по ней изучающим взглядом. Но вот один за другим взгляды стали терять интерес.
Пора! Никто не смотрит. Она быстро пересекла палубу и скрылась среди ящиков, составленных у основания вибрировавшей дымовой трубы, выцветшей на солнце. В воздухе был разлит запах соли и греховности, заставляя ее чувствовать себя живой. Она невидимкой скользила от одного ящика к другому, подобрав юбки, чтобы они не развевались на ветру и не выдали ее. Широкие ступни, такие неизящные, когда их пытались обуть в модные туфли, ступали по доскам неслышно – такое поведение явно было им привычно. Наконец Фейт пристроилась между двумя ящиками, в трех ярдах от которых стояли отец и дядя. Подсматривать за отцом – это было для нее своего рода кощунство.