В первые дни Перец за мной буквально следил – вплоть до устройства провокаций на разнообразные темы.
Например, вдруг спрашивал, куда я подевался в тот день, когда убили моих деда и маму. Я честно ответил, что не помню, а помню только, что по хлопчачим делам.
Или такое: какого черта мы с Мариком терлись возле Волчьей горы – кто-то там нас видел из остёрских.
Или: может, рассказывал мне Марик что-нибудь про домашние обстоятельства, про своих каких-нибудь других родственников.
Я мычал неопределенное и туманное.
И делал зарубки в памяти.
Перец быстро отставал, не сильно интересовался моим любым ответом. Спросит – вроде укусит, а укусит – отбежит в сторону.
Я держал себя настороже и не болтал.
Виделись мы лицом к лицу редко.
Питался я хорошо. Одежду мне Перец выдал малоношеную, хорошую. И что нужно – из белья и верхнего теплого.
Конечно, по возрасту я мог пойти работать. Раньше, при Рувиме, если б что, я так и поступил бы. Но теперь мне сильно захотелось еще поучиться, и я попросил, чтоб Перец устроил меня на класс меньше, чем полагалось бы. Переростков тогда было много, и это не считалось стыдным.
В новую школу Перец меня определил в предпоследний, шестой класс. Школа расположилась на Валу, где до революции была женская гимназия и куда на какой-то великий праздник заезжал сам царь Николай Второй Кровавый. Уроки там вели спокойно, так как ученики подобрались все чистые и спокойные. Место располагало. Не то что в старой школе.
Фамилия и имя фактически сохранились при мне. Никого не удивишь – я представлялся Мариком Шкловским, так и значился в школьных журналах, новым товарищам я рассказал про находку отца и про то, что у меня в результате два имени и две фамилии. Отзывался я и на Лазаря, и на Марика.
Я скоро оказался на хорошем счету. Причем выделился на общем фоне. В комсомол пока не вступал, но должную активность проявлял.
А с Перецом было так.
Я попросил коньки – и у меня появились норвеги. Как раз рядышком с школой расчистили на деснянском льду каток, и я там катался – научился с самого первого раза. Лезвия резали лед, и многие высказывали недовольство, что после меня надо зачищать. Но я весело смеялся в ответ. Конечно, дело состояло в зависти. А если включена зависть, спорить всегда и везде бесполезно.
Некоторые недоразумения беспокоили меня, но я их откладывал, потому что справедливо рассудил – распутывать неясное пока не надо.
Примерно через месяц я спросил у Шкловского, или он искал Марика и, может, есть сведения любого рода в этом отношении. Перец зыркнул в мою сторону и сказал, чтоб я эту тему не открывал никогда.
Как-то я намекнул Перецу что-то про хороший дом, в котором живет Ракло с женой, и закруглил:
– Алексей – большой начальник, у него все в кулаке. Вы б его попросили, может, ваш Марик в детском доме где-нибудь как беспризорник или в колонии для малолетних преступников. Зато живой. Я б до самого товарища Дзержинского дошел. Хотите, я с вами к товарищу Раклу пойду? Вместе будем просить. Вечерком как-нибудь, чтоб жена его Розалия Семеновна дома была обязательно. Она добрая. Точно слово за нас скажет!
Шкловский бросил свое обычное:
– Гад!
И все.
За что человек платит в основном? За сиюминутность. Человеку надо решать сиюминутность. И он ее решает любым путем. Про дальнейшее не рассуждает.
Перец в ту роковую для себя минуту перед Раклом спасал собственную жизнь от смерти. И вот что получилось. Я только воспользовался щелочкой и пролез в его спасенную жизнь. Мне себя стыдить и виноватить не за что. Называет меня гадом – его полное право. Перед ним я вроде и гад. А на самом деле – не гад. У меня есть я и есть обязанность заботиться.
Первоочередная забота состояла в том, чтобы прояснить вопрос с Рувимом. Без обиды с моей стороны.
Зачем он сказал Перецу, что меня убили вместе с родителями? Какую пользу для себя преследовал в такой нахальной и жестокой брехне?
Это для начала разговора. Потом как пойдет.
Дверь осталась по-старому – без замка.
Рувим после трудового дня лежал на топчане. Комната находилась в полном порядке. Моя бывшая койка застелена одеялом. Но матраца не было. Видно, Рувим сдал его обратно на нужды больницы. Причем подушку взял себе. Я сразу заметил – у него под головой высоко. При мне один блин подкладывал.
Говорю с порога:
– Отдыхаешь, Рувим?
Он на мой голос не повернулся, но ответил, что интересно, без волнения:
– Отдыхаю перед дежурством. Дай поспать. Ты насовсем или мимо гулял?
– Гулял. Можно мне на свою кровать прилечь? Чтоб ты не вставал. Говорить удобней.
Завалился на койку. Но ботинки – новые, тяжелые, с железными гвоздиками по толстой подметке, с подковками на каблуках – расшнуровал и громко поставил на отдалении. Для впечатления.
– Рувим, ты зачем меня перед Перецом похоронил? Зачем придумал, что меня струковцы зарубили вместе с мамой и дедом? Какая тебе была польза?
Рувим медленно поднял голову, но не в мою сторону, а вроде вверх, чтоб больше заглотнуть воздуха:
– Сказал и сказал… Какая теперь разница? Ты ж все равно оказался с ним.
– А тебе не все равно, с кем я буду? Я при тебе вроде наймита работал. А с Перецом прямо катаюсь в масле. Что ты мне чужой, что он. Только масло есть масло. Правильно ж?
– Правильно, – ответил Рувим. – Хороший ты хлопец, Лазарь. Кушай на здоровье. Тебе ж еще жить и жить.
– Вот именно. Не крути, Рувимчик! Скажи про Марика! Мне очень надо знать.
– Марик вместо тебя подставился. Когда я к твоим явился, Марик там крутился, спрашивал, куда ты пошел, когда… Его Перец подослал.
– Да никакой не Перец! Марик про клад прибежал разведывать! Мы ж с ним клад на Волчьей горе искали!
Рувим рассмеялся. Хоть вяло, но с веселым намерением.
– Ой, клад!.. На Волчьей горе у Переца не клад, а склад был. Он там ворованный товар прятал. Пуговицы. Может, еще что. Наверно, из Марика вытряс, что вы под горой крутились, вот и послал за тобой, чтоб и с тебя допрос снять. А тебя и нету. Марик побоялся домой возвращаться – без тебя. Сидел, ждал, когда объявишься. Ну, сначала я явился. Потом струковцы. То, се. Деда и маму твоих правда убили. Как я и говорил. Марика полоснули. Сколько ему надо было? Малой же. И не крикнул. Ну вот. Потом ты знаешь…
Я немножко подумал.
Ну, убили Марика. Понятно. Что ж, Перец, отец родной, его не шукал? Знал, что он в нашу хату пошел, подосланный, между прочим, как шпион.
Я высказал сомнения Рувиму. Но ответа не получил. Рувим заснул странным образом: с полуоткрытыми глазами, мутными, без цвета, вместо цвета – чернющие зрачки.
Я его толкал-толкал, орал даже с помощью различных грубых слов. Напрасно.
На мой крик заглянула санитарка баба Надя – она меня сильно любила, всегда совала куски хлеба или сухарики. Подгорелые, зато от чистого сердца.
Махнула рукой, чтоб не орал.
– Шо ж… Ниякого толку не зробыш. Вин же пид откос пийшов, биднэсэнькый. Морхвий соби робыть. – Наугад запустила руку под топчан. Пошарудела там – на свет выкатилась ампула. – Нико́му нэ кажи! Вси и так знають, а тоби грих про ридну людыну на вси бокы разносыты. Ты ж своих батькив знайшов… Рувымчик казав. Радувався… Ну, иды, иды соби, потим приыйдэш…
– Пойду. Ему ж на дежурство. Встанет, куда денется…
– Якэ йому дежурство? Нэ сьогодни-завтра прогонять звидсы. Иды, ще до тэбэ напросыться житы…
Добрая женщина открыла мне печальную картину Рувима. При всей своей взрослости я за Рувимом ничего такого не замечал. И вот. Ну, сгонят его с больничной комнаты. Но куда-то ж он пойдет доживать свою жизнь. Когда Рувим окончательно где-то на новом месте устроится, я продолжу. Потому что если устроится не окончательно, то, может, и правда напроситься по старой памяти. Перец его, ясно, выставит. А на меня тень ляжет. А мне ж лишнего не надо. То есть мне лишнего нельзя.