Дед удивился, что я запомнил трудное выражение, и заверил меня, что такого в Торе нет. Что это он сам. От себя. Из своих познаний жизни и из головы. И наказал мне забыть.
И так наказал, что я и вправду забыл тогда же. Как в провал вступил. И вырвал из книжки первые попавшиеся строчки.
И вот проснулся в Мусиевой хате с вопросом, который тут же закричал на воздух:
– Рувим! Рувим! У деда кишки воняли? Воняли? И у мамы воняли?
Рувим подскочил.
Положил руку мне на то место, где живот, и ответил:
– Воняли. Они мертвые, Лазарь. В Остёр мы уже не пойдем.
Своим детским непредвзятым умом я осознал положение. Клада мне не увидеть. Клад отрезан от меня навсегда. Тою шаблюкою, что выпустила кишки из моей семьи.
Не имея в виду никого удивлять скитаниями и лишениями, постоянной опасностью с всех заинтересованных сторон, не буду описывать, как мы с Рувимом под видом двух братьев – старшего и младшего – добрались до города Чернигова.
Рувим устроился в лазарет, я находился при нем, там же, на побегушках.
Жили в крохотной комнатке сразу за приемным покоем.
Я оказался нагруженным обязанностями поломойки и санитара по выносу мусора и других помоев. И так до полной победы революции. До установления советской власти на всей Украине.
Добровольческая армия ушла из Харькова, Петлюра сбежал за границу, товарищ Петровский стал во главе Советской Украинской Республики, столицей объявили Харьков.
Рувим провозгласил:
– Всё! Хоть какой, а конец!
Дальше такое.
Рувим для меня наметил школу. А для себя он наметил работу, работу и еще раз работу.
Рувим очень отдавал должное книгам. Читал и читал, читал и читал. И наизусть шпарил многое. Именно Рувим убедил меня, что лучшее лекарство от текущей жизни – чтение. Еще в скитаниях по боевым дорогам он ночами пересказывал мне истории и Греции, и Рима. После того как я пожаловался на непонятность, он перешел на окружающее – и от него я усвоил имена Гоголя, Некрасова, Надсона и ряда других.
И Рувим добился – конечно, с годами, – что единственная моя отрада нашлась-таки в книгах. Я не всегда смотрел на название – просто хватал и глотал заместо хлеба. Где обнаруживал – там и приседал за чтение. Конечно, Нат Пинкертон, Арсен Люпен, Робинзон Крузо, Жюль Верн тоже, “Остров сокровищ”, “Капитан Сорви-голова”, “Всадник без головы”.
Но такие книжки на дороге не валялись. Рувим выклянчивал у кого-то мне на одну ночь. А в старых подшивках журналов (их Рувим натаскивал целыми пудами) я обнаруживал много захватывающего – и романы из другой жизни, и наши, с русскими именами.
Особенно стихи душевного содержания сами впивались мне в сердце. “Хорошо умирать молодым”, например, мне сильно переворошили все внутри. Я ставил себя на место внезапно и нечаянно погибшего героя с кудрями, а рядом видел женщину, которая рыдает над этими самыми кудрями.
Что интересно. Мне так сильно представлялось каждое слово, так я в каждое слово в книжке проникал и повторял на разнообразные лады, что оно рассыпалось по буковке и я обратно эти самые рассыпанные буковки нанизывал, вроде на ниточку, на свое юное сознание, и в себя, уже в собственном, близком моему уму, виде и смысле, глубоко впитывал.
Я отдавал внимание и театральным постановкам. На детские свои гроши накупал семечек и стремился попасть хоть как ближе к сцене с живыми, неподдельными людьми-артистами. Тяга к прекрасному жила и жила во мне. И во многих людях тоже, надо сказать.
Ужасное и беспощадное время диктовало свои законы – а сердце просило красоты и возвышенности. В Чернигове появлялись артистические группы даже из Киева и Харькова. И костюмы цветастые, и все тому подобное. И бархат, и другое блестящее. И декорации…
В общем, я любым образом стремился к прекрасному. И получал его там, где находил. Даже можно назвать другим словом – вырывал прекрасное с мясом и кровью.
Вот мои университеты. И мне не чужды с того раннего подросткового возраста и Шиллер, и Шекспир, и другие классические настроения.
Я даже иногда, чтоб порадовать Рувима, рассказывал вслух стихотворные строки. Не скрою, я ожидал получения заслуженной похвалы.
Но Рувим такого не любил, а перебивал меня с улыбкой и смущением:
– Не надо. Я стихи вслух не люблю.
Однажды я назло не остановился, а подряд стал кричать все, что в рифму засело в моей голове.
И тогда Рувим мне аж рот зажал и тихо приказал заткнуться, а то немедленно придушит.
Конечно, потом оправдывался и задобривал меня по-всякому.
Причину своего нелицеприятного поступка Рувим объяснил следующим образом:
– Лазарь, у тебя в голове помойное ведро. Ты к себе в голову тащишь без ошибки именно мусор. У меня есть надежда, что жизнь твою помойку почистит. Сильно почистит. Но говорю тебе как ответственный за тебя человек: разбирай уже сам. Потихоньку, а разбирай.
Сквозь залившую меня обиду я упрекнул Рувима в том, что он на меня наговаривает с перехлестом. Оскорбляет из зависти. У меня и память, и выражением я владею вроде артиста. У него же этого нема вообще. Отсюда и зависть. К тому же у меня вся жизнь впереди, а у него наоборот. А стихи, между прочим, – это мудрость человечества. И я эту мудрость сильно постигаю.
После моих разъяснений Рувим перестал таскать книги. А те, что были, уволок. Я плакал и цеплялся за отдельные листочки. Только напрасно. Рувим в своей идиотской непреклонности очистил-таки нашу комнатку.
Вспоминая деда, я невольно сравнивал себя и его.
Он всю свою жизнь мусолил одну единственную книгу – Тору. Я, в свою очередь, не собирался останавливаться. Постановил себе – читать и читать всегда и везде. А при отсутствии книг расспрашивать разнообразных людей про их случаи. И сам делал потом из этих россказней в своем уме целые романы. И получалось, что из каждого самого незаметного и даже глупого человека можно сделать книгу. Надо только зацепиться за какие-нибудь важные концы. А если их нету, так надо придумать от себя, из своей головы.
Постепенно я вывел единство и противоположность придумки и брехни. И отдал предпочтение брехне как наивысшей стадии придумки. Придумка имеет границы. Брехня – нет и еще раз нет.
И тут скажу важное и больше возвращаться к нему не буду.
Я – хозяин всего на свете, так как я есть хозяин себя. Всего, что только существует во мне. И мыслей. Не говоря про действия.
Я – хозяин всего, что именно внутри меня. До тех пор, пока оно не выйдет наружу.
А выпускать же ж надо! Такова потребность человека и любого члена живого мира природы. То есть и мысли выпускаются. В виде слов, например. И я им уже не хозяин, получается?
И я поклялся, что буду хозяином даже после того, как каждую свою мысль, чаяние или надежу, тем более в виде слов, так или иначе выпущу.
А кто такой хозяин? Это который выпустить выпустил вроде наружу, но посчитал наперед – какая польза будет. И какой вред.
Тогда еще не было в ходу словосочетания фразы “хозяин жизни”. И думаю, хорошо. А то б я мог запутаться в размышлениях. А так – без понятия моей отдельно взятой жизни как части общего хозяйства – мир мой оказался устроенным просто и ясно.
Никому я не верю. Никому. Только себе верю. Потому что я ж знаю, где я брешу, а где нет. А за других отвечать не могу. И хочу, может, – а не могу.
Путем долгих размышлений я пришел к выводу, что брехня имеет большую созидательную силу.
Человечеству вбили в голову – нету дыма без огня. А именно что есть. И как раз если брехать совсем на пустом месте – то ожог получится особенно сильно.
Потому что человек не готов всей своей историей поколений – чтоб на пустом месте. И поверит в такую умную брехню с утроенной силой своего разума.
И тому, кто построит такую брехню, надо будет помнить каждое свое словечко и даже буквочку, чтоб находиться в курсе дальнейшего и держать дальнейшее в крепком и надежном кулаке.