А текст вот (дура-любовь! (сл. «Скрипка-лиса» в исполнении бездаря одного (Прим. Сквор.)):
Зачем? зачем
спрашиваешь
потемневшая ткань
обмякла
В каждой складочке
твоего платья
живет червячок
личиночка
скоро окрепшие бабочки
унесут тебя вместе с платьем
непонятно куда как скоро
скоро
восковые капельки
на зеркальце в кошельке
смотрите смотрите сюда
кто этот глупенький
который вернулся к нам
повернулся бочком
и проходит сквозь скважинку
глубже глубже
глупее
глуше глюкозы самой
галлюцинарус
дрожащее море
зеркальце из кошелька
было расколото вскоре
отражаемой им глубиной
В летающем платье
ты проносилась над городом
и в солнце исчезла
и в срок
молодчина моя
заснеженный ветер
теряю из виду
мою Семирамиду
разбилась о скалы
надменная птица
могла ль не разбиться?
И снова нашли меня в море
и снова на берег тянули
викинги воины
иноки воины
Иначе нынче
червивое платье
чужой королевы
теперь
волны качают
уже без
принцессы бывшей
Когда я умру,
я вернусь сумасшедший
и пьяный и дерзкий
и словно обдолгий
словом
Зачем? зачем
спрашиваешь
потемневшая ткань обмякла
в каждой складочке
личиночки-бабочки
линии на ладони
ведут непонятно куда
куда?
скоро
скоро
Кружись, сумасшедший,
кружись!
Кыш-кыш, моя мышка,
кыш-кыш уходи!
Изыди и вновь закружись
спираль в голове моей!
Стебель мой детородный,
кружи в синеве!..
«Ну вот, видишь», — сказала Любовь: «дом должен принадлежать мне».
— Дура ты, Любовь! — тихо сказала Капля. И жестяное ведро повторило за ней, как будто оно не ведро вовсе даже, но попугай говорящий: «Дура!»
— А дура ты, главным образом, вот почему, — продолжала Капля. Видимо, её пробило на пафос, — Если действительно ты Любовь, а не хуйня околопохотливая, то ничего тебе не может принадлежать! А если вопреки существующему миропорядку ты и приобретешь какую-нибудь недвижимость, то это в известной тебе, Любви, терминологии «апокалипсис» называется.
— Чего? — переспросила Любовь.
— Ничего. Дура ты. Вот чего. Конец света, иначе глаголя. Сечешь?
— Ага. — сказала Любовь.
— Ну и ступай себе с миром! Иди вон, мельницу поверти! Ты же любишь, когда все быстро, сразу, и чтоб так все мельтешило перед глазами, что чуть не дух бы вон из обоих.
— Ага.
— Ну так и не насилуй себе внутреннее свое существо. Иди-иди, поверти, — тебе понравится!
— А дом как же? — не унималась Любовь. — Тебе что ль?
— Какой ещё дом? Мне-то он для чего. Мне вон весь мир дом. Я часть. Я идея себя самой. А ты, кстати, жених мой, ибо аз есмь невеста твоя. Вы, гражданин-секретарь, так и пометьте в заявлении: Капля — невеста Любви; Любовь — каплин жених. Смешно, да? Каплун почти. Правда смешно? — и Капля захохотала.
Тогда из-за бархатной синей портьеры выступил кот в сапогах и прикусил Капле язык. «Сколько с нас за это невольное безобразие?» — спросила овладевшая собою Любовь…
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ, в которой Онегин участвует в Параде Победы
Надо сказать, что победоносен он в принципе. И всегда был таким. Сколько мы его помним?
А что такое, собственно, долго? Это чувство? Интересно, что об этом думают Лена с Колей? И ещё интересно, способны ли на чувства, а значит и мысли, цветки? Что думает об этом Онегин?
До войны он на кораблях сперва плавал. Сперва юнгой. Предок его, участвовавший в знаменитой Невской битве под воен. руководством Александра Влекомого, уже потом, в качестве вольнонаемного механизма служил на норманской галере фрейдОй.
Но ему, Онегину, память предков поначалу была неписана. Не в смысле, законом неписанным она служила ему за иным неимением, кроме совести, как и я, но просто не была интересна. Отсюда нет необходимости выводы делать, но если очень уж хочется, то слушайте меня предки: работать, работать и ещё раз работать над жизнию всем вам надлежит, чтобы было нам с Онегиным интересно. А то как? И нельзя без вас с одной стороны, а с другой — кто вы нам? Очевидно одно, Метерлинк решительно добрее меня.
Когда упала первая бомба, Онегину было все так же скучно, как и с Татьяной по саду гулять; слушать её милую, но глупую добридЕнь. И лишь когда упала сто восемьдесят первая бомба, за секунду до падения каковой, в нее, бомбу, ударила пуля немецкого снайпера, метившего, надо сказать, Онегину прямо в чакру, что, а именно попадание пули в пролетавшую мимо бомбу, и спасло малоинтересную самому прожигателю жизнь, — о, лишь тогда наконец глупый Онегин позавидовал убиенному им же в мирное, доброе, глупое время Ленскому Вове восемнадцати лет от рОду.
И взялся за ум путешественник хуев. Точней за оружие. Взял его в руки и пошел гадов бить.
Удивлялись все командиры: откуда такой Онегин у них! Не было в его безупречной стрельбе никакого азарта животного. Убивал всех наповал, ни одна пуля не мимо. Все в цель. Но что за цель-то, недоумевал политрук, когда, снова и снова вглядываясь в лицо своего подчиненного, не находил там никаких с лишкОм человеческих гримас; ненависти ли, жажды мЕсти ли, или жажды местИ этих гадов-фашистов поганой метлой с необъятного лона родимой земли, — ничего такого, сколь не пыжился, не усматривал политрук в утонченном лице Онегина.
Убивал фашистов тот наповал, как будто не наповал. Хоть и насмерть всегда, но словно отец ребенка по жопе ремнем. Токмо что повод быть может чуток серьезней.
После Берлин. Старое ведь название. Знаете ли, слово «берлога» — оно того же ведь корня: все о медведЯх иду я (Речь (Прим. Сквор.)), о зверьках апокалипсиса. Только наш русский медведь берложный, лесной, бурый и добрый, он — домашняя, в сущности, скотина, хоть и апокалиптическая, как и любая тварь. Немецкий же классический берлинский медведь — это зверь зверей, садюга, фашист! Вот ему-то Онегин наш и настучал по властному, жаждущему иного миропорядка, где б лишь одни ворота существовали бы на футбольном поле Третьего Рейха, еблу. (Онегин настучал, в смысле, по еблу, по еблу. (Прим. Сквор.))
После Берлина сразу Москва. Потому что в пределах данной иерархИи. Две столицы двух враждующих царств. Все как прежде: Византия да Рим; Земля да Небесная Твердь!.. Москва да Тверь, как старые полюса борьбы за третье склонение, в котором определенная окказиональная девочка. Окказиональная, потому что все-таки склоняется по первому типу, на «а», но и она тоже Речь, как и я. И пусть себе Катя считает, что мы не одно и то же!
В Москве парад. Если не память мне изменяет, то кто? Двадцать пятого буду бля. Двадцать пятого июня он был. В будущий день рожденья моей первой жены. Если двадцать четвертого, что тоже, быть может, то в день рождения супруга моей двоюродной сестры, которая на три года старше одной, столь много отнявшей у меня сил.
Когда Онегин к Огню подошел с гордым фашистским знаменьем (Не опечатка! (Прим. Сквор.)) наперевес, он, в отличие от других советских солдат, понимал, что не на смерть он полотнище сейчас обречет, — вот чего политрук в нем не смог разглядеть!
Онегин в кирзовых сапогах шагал бодро; выдавать ему было нечего; напротив, он, как Коля на сожжении Костромы, всячески пытался синтезировать из собственного безразличия к происходящему празднеству некое приличествующее моменту волненье души.
Когда, наконец, ненавистное всем советским людям полотнище было предано им Вечной Геене, он лишь один знал, что просто помог фашистам вернуть на место то, что они там, в тридцать третьем году одолжили, но сами не в силах теперь вернуть долг, ибо их всех он, Онегин, насмерть отшлепал по жопе. От скуки, конечно. Мы-то, образованные граждане, знаем, что ни от чего не другого.