— То есть, если признаки болезни были, он должен был назвать ваше имя. Он на это бы не пошел. И вас бы не назвал. Но и вам бы не сказал.
— У нас бы его в два счета вылечили. — Тут Лина прикусила губу.
— И на это вы рассчитывали?
Но на этот вопрос Лина не ответила.
— Когда вы его видели последний раз?
— Давно. Но говорила по телефону недавно… Дня три назад.
— Правда?! — воскликнул я.
Лина улыбнулась.
— Чем я могу доказать? Вы б, вероятно, записали разговор на магнитофон. Жив-здоров, чего и вам желает. Отлично знает, что хрусталь у меня, что я готовлю выставку… Вот мы и пришли. Все-таки зайдемте. Прошу, — Она уже набирала на кнопочном пульте стеклянного подъезда замысловатый шифр.
Вошли. Тоже в стеклянном лифте потянулись медленно, будто плывя через цветы вестибюлей и ковры, на четвертый этаж. У дверей Лина пошарила в сумке, нахмурилась, вспоминая, потом нажала звонок.
Открыл дверь… Митя.
* * *
И вот мы милой компанией при опущенных шторах, (фи мерцании стоящего на ковре цветного телевизора или кофе. Светская обстановка не просто располагала к светской беседе, но не допускала никакой иной.
— Отец безошибочно избрал вечное во всех временах: прозрачность материала, грань и свет. А каково литераторам? — пел Митя, поглядывая на экран. — Где в современности вечность? В проклятых вопросах бытия? Но все они — быт, а, прошу пардону, рядом с бытом и быдло. Любовь? Но фон? Опять же бытовой. А раз бытовой, значит, снижающий?
— Ваша школа? — спрашивала Лина лукаво.
— О, Алексей Васильевич всегда говорил, что научить нельзя, можно научиться. Так что позвольте право авторства. Да вот и пример: женский вопрос, эмансипация та же. Сколько сломано перьев, а все зря. Сама женская природа возьмет свое, одолеет все веяния, все модные теории женского равенства с мужчиной, женщина женщиной будет, как сказал прозаик, и куда тогда деть литературу за и против эмансипации? Опадет, как временное убранство, будет лишь памятником какого-то времени. Естественное в женщине победит.
— Как приятно слушать молодого человека, — говорила Лина, нагибаясь за соломинкой и толкая потом ею лед в бокале. — Очень приятно. Такие познания даются лишь через многолетний опыт, а здесь образец того, что они прямо упали на тебя, Митенька. Скажи еще домыслы свои о ревности, скажи, скажи, я давеча не восприняла.
— Ревность! — усмехнулся Митя. — Ревность. Мы с дядей Лешей, я зову Алексея Васильевича дядей, часто говорили, даже и сегодня успели, я был сбивчив, неточен, но время переоценки ценностей происходит в любое время, а сейчас особенно. Что ревность! Ладно, ревность. Помните, дядя Леша, вы всегда напирали, что мудрость веков никогда не лжет. Но мы-то тоже в цепи веков, наша мудрость тоже кем-то наследуется в перспективе. Ревность спутница любви, ее признак, так? Но она же и ее тормоз. Ревновать к кому-то — значит невольно ставить себя на место того, к кому ревнуешь. Дело не в человеке — в силе любви. Если ты не можешь вызвать сильнейшую любовь, значит, ее и не достоин, значит, в мировом развитии любви ревность есть тормоз. А должен быть прогресс. Вам неинтересно, дядя Леша?
— Мне уже поздно ревновать.
— Значит, вы за прогресс?
— А где голограммы? — спросил я Лину.
Она нахмурилась, и я заторопился сказать, что не надо, что мне пора, да и в самом деле, чего вдруг я тут сижу.
— Я поищу, — все же поднялась Лина; подошла к секретеру, выдвинула плоский ящик. — Да! Вот, кстати, Митенька, ты спрашивал. — Она показала листок бумаги. — Я хочу, чтобы и вы, Алексей, взглянули.
На листке рукой Валерия черным по белому было написано, что он передает в распоряжение такой-то (фамилия Лины) свои работы. Ниже было приписано обязательство Лины вернуть эти работы после их использования на выставке и при написании монографии.
— Разумеется, вы скажете, что бумага не имеет юридической силы, не заверена у нотариуса. Но когда порядочные люди имеют дело друг с другом, можно обойтись без печати?
— Тут ни работ не перечислено, ни стоимости.
— Стоимость настолько быстро растет, что неразумно ее определять. — Так ответила Лина, убирая от нас бумагу.
Я встал.
— Откуда звонил Валерий?
— Как звонил? — подпрыгнул Митя.
Лина побледнела, но засмеялась.
— Тебе, Митя, ко всем талантам еще дан талант гимнаста. У тебя должен быть в здоровом теле дух здоровый.
— Нынче все наоборот, — сказал я. — Митя, Лина сказала мне, что твой отец звонил три дня назад, и я хотел узнать, откуда звонил.
— Это могло быть мистификацией, — сказала Лина.
— С вашей стороны.
— Ну, конечно же мистификация, — сказал Митя, садясь и щупая рукой стенку кофейника. — О, тут у меня ночью был случай. Стою на перекрестке, дождище, ветер. Такси, какое там такси) Зашел в телефонную будку, жду. Потом вдруг чего-то дернуло: дай позвоню. А куда? Некому. Такое одиночество, такая тоска. И набрал наугад номер! Наугад! Сейчас, конечно, не помню. Женский голос: «Ты! Милый! Родной!» Такай нежность, такая радость. За другого приняли. Но ведь кого-то же так любят. «Почему не звонил? На что-то обиделся?» Такая ласковость! Я даже не посмел подыграть, признался, просил о встрече, нет! Сразу спокойно, вежливо пожелала поймать такси. Я вышел из будки — такси подъехало.
— Вот тебе и ответ на тираду о ревности, — усмехнулась сумрачно Лина.
Я простился.
Пусть они разбираются, когда, откуда он звонил. То, что Лина подстерегла момент для этой расписки, было ясно. Но Валера такой, что от расписки не откажется. Знает ли Валя о Лине? Теперь уже что. Мастерскую Митя не выпустит. Молодец, Митя! Вот кого мы сообща воспитали.
И не стал я больше никуда звонить.
Видимо, Лина соврала про звонок Валеры и, боясь, что я испорчу карьеру ее мужа, подстраховалась. Тут был расчет на порядочность Валеры, не стал бы он с бабой связываться.
* * *
А тут и сентябрь пришел. А тут и журнал с Митиной повестью вышел. Я этот журнал опять же на уроке заметил и отобрал. Девчонки, пользуясь инерцией свободы после каникул, защебетали: «Ой, там совершенно нечего читать, неинтересно как, вы бы знали. Мы думали, о любви, а там сплошные рассуждения, сплошное творчество».
— Вот и посмотрю, — отвечал я, — как мой бывший ученик рассуждает.
Я зря боялся, что Митя опозорит отца.
— «Подходя к столу с мокрыми после купанья волосами», — бормотал я, надев очки, — очень из девятнадцатого века. «Возвращались усталые, но довольные»…
Но, может, Митя, вопреки своим теориям о смене скоростей, ритма, нащупывает спокойную фразу, ищет свой стиль. Попробуй найти его без подражаний в начале пути. И еще: «Его неистовость, исступленность в творчестве доходила до вангоговской». И еще: «Его волевые усилия были равны его творческой устремленности». Лихо. Тут можно было спорить. Воля есть направленность лишь на настоящее, на его схватывание, воля исключает сомнения и прислушивание к себе, то есть исключает творчество. Желая посильнее выразиться, Митя много путал, упоминал страсть, вспышки, удары молнии — и все это в применении к творчеству художника, о котором писал. Я окончательно успокоился — писал он не о Валере.
Читать в тот же вечер домашние работы старшеклассников я не смог, боялся увидеть похожесть некоторых фраз из них на Митины.
Вале, безумно гордящейся успехом сына, повесть пришлось похвалить. Митя моего мнения не спрашивал — готовился к выставке, да и что я мог сказать, когда сам же говорил Мите, что научить ничему нельзя. Особенно пишущих. Еще скажет: пишите сами. С него станется.
На выставку я не пошел. А в милицию пришлось. Позвонила Валя, попросила сходить вместе с ней. «Они не сказали, зачем вызывают, я боюсь в обморок упасть. Правда, нейролептиков наглоталась, теперь как деревяшка». Встретились около дома. Выглядела Валя неважно. Лицо нервное, шея в красных пятнах.