Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Я знал только один путь к отцу, к Любочке и ребенку - умереть самому, но я уже не чувствовал себя в праве это сделать, оставив на произвол судьбы маму и сестру. И я разрывался в пропасти между смертью и жизнью.

Мама же знала другой путь: она общалась с Богом как с личностью (и это не мешало ее представлению о Нем как к всепорождающей и всеобъемлющей среде). Через Эту Личность проводилась забота живущих об умерших, и эта Личность была гарантом благополучного пребывания за границей земной жизни любимых нами, а потом и нашего пребывания там же.

Я Этой Личности не знал и не видел никогда, а Она как за ширмой стояла за церковным культом, к которому я был снисходителен только потому, что это был культ религии моей матери, так снисходительно я относился бы к куклам своей дочери.

Игрушечность храмов, свечек, новогодняя пышность облачения священников, сказочность преданий и все, тому подобное, казалось мне всегда "искусственным раем", одним из способов маленького человечества замкнуться в маленькой понятной раковине, отделиться и защититься от необъятного непостижимого мира, объявив его ложным или ненужным. И требование верить казалось мне доказательством моей правоты.

И вдруг, неожиданно, когда мой мир, который я считал тем самым необъятным, живым, истинным миром, рухнул, не выдержав давления обстоятельств, мамин карточный домик продолжал стоять непоколебимо, да еще обнаружился в нем жилец, Личность, чье присутствие превратило карточный домик в неигровую, настоящую реальность.

Православие оказалось не игрушечным, а одушевленным, и я жил в ожидании знакомства с Этой Личностью и в страхе, что я не узнаю ее или знакомство ничего для меня не изменит. Этот страх и отодвигал знакомство.

Изменения ждала и сестра, потому что пустота, кажущаяся ей в самой сердцевине вселенной, не давала ей спать по ночам.

И когда мама робко высказала пожелание, чтобы мы с сестрой съездили с ней в церковь и с ней причастились бы, мы тотчас единогласно согласились у нас было оправдание - мы ни в чем не хотели огорчать матушку в тяжелые минуты.

Мы постились три дня, то есть, как и всегда, ели то, что готовила нам мама; зевая, прослушали молитвы и каноны, которые мама прочитала вечером, стоя перед иконами и едва заметно покачиваясь, усыпительно-приятным голосом с колыбельной интонацией.

Когда мы вошли в церковь в предрассветном сумраке, все там было из пепла и угля, и сразу два впечатления поразили меня. Первое: я слышал тихий, однотонный голос чтеца и с удивлением понимал, что еще вчера, когда матушка читала молитвы, а мы с сестрой зевали и поглядывали на часы, церковь уже началась для нас. И то, что мы пришли сегодня в старинное здание, своей величиной и украшенностью опровергающее саму идею рациональной практичности, было только следствием, причем необязательным, того, что вчера дух церкви, как дух тайного сговора, вошел в наш дом. Второе впечатление взволновало меня странно: в сумрачном пределе, где мы стояли, появилась зажженная свеча, и пламя придало цвет окружающим предметам. Оно подрагивало, и границы цвета, колеблясь, не совпадали с очертаниями вещей. Свечу несла незнакомая женщина, держа ее перед своим лицом, благоговейно и медленно, боясь, что фитиль погаснет или воск капнет на пол. И, хотя это было обратно тому, что сделала Любочка в сторожке, я почувствовал рядом Любочку и понял, что тогда, затушив сигарету, она зажгла свечу заботы обо мне. Не то, чтобы дух церкви оказался любовью Любочки ко мне, но любовь Любочки была опознана мною как огонек, зажженный от огня, который есть дух церкви. В пепельной полумгле я понял дух церкви как тайную общность, а увидев цвет - как общность любви.

Инстинктивно подталкивая нас вперед (хотя двигаться было некуда, мы стояли в толпе), мама шептала нам с сестрой, что батюшка Николай очень хороший, так внимательно исповедует, и что она, мама, всегда ходит к нему. Зная маму и глядя на простонародное лицо священника, я подумал, что это, верно, самый добросовестный священник в приходе, трудолюбец, плотник Церкви, - и не поймет, если я заговорю с ним о ювелирном деле. Поэтому я продумывал свою исповедь как формальное действие, для меня настолько незначительное, что я могу позволить себе общими, то есть, по сути лживыми словами рассказать свою историю: внебрачная связь, попытка самоубийства, пьянство - все это формально считается грехом и подходит моменту. Рассказать же все, начиная с ночи в сторожке, настоящими словами, вспарывая каждый факт ланцетом анализа, словно вспарывая свою живую плоть, я не мог даже сестре, моей наперснице.

Главным достоинством ее как наперсницы была невнимательность. Наташа всегда слушала меня с аппетитом, и тут же забывала имена и события, никогда моих тайн не разглашая. Она всегда хвасталась подружкам, что старший брат все ей доверяет, - ей был важен сам факт доверия, а что именно доверялось никогда не задерживалось в ее уме и сердце. Так она хвалилась бы, что была с парнем в кино, но не стала бы пересказывать содержание фильма. Мои откровенности с Наташей никогда не были исповедями, но всегда упорядочиванием опыта и впечатлений.

Первая подошла к священнику мама. Она подала ему сложенную вчетверо тетрадную бумажку и опустилась на колени. Священник внимательно прочитал, нагнулся к маме, спросил что-то, как будто уточняя. Мама взволнованно ответила, священник кивнул, разрывая бумажку, и накрыл маму епитрахилью.

Сестра медлила в нерешительности. Она волновалась, словно ее вызвали к доске, и беспомощно озиралась, ища подсказки. И, хотя она стояла на шаг впереди меня, я, вместо того, чтобы ободряюще подтолкнуть ее, отстранил Наташу и пошел сам.

Я был абсолютно спокоен, начиная свой снисходительный рассказ и разглядывая темные точки на радужке священника. Я произнес первую фразу: "Я состоял во внебрачной связи с несовершеннолетней девушкой", и начал уже произносить вторую - "я не хотел жениться на ней", - вторую фразу, которая так же, как и первая, по моему мнению, не отражала истинного положения вещей, - как вдруг у меня сами собой побежали слезы.

Я продолжал говорить, спокойно думая, почему вдруг слезы: нервы? Запах свежей олифы от обновленного иконостаса? Продолжая говорить, я не понимал, почему плачу. А поезд внутри меня набирал ход, разгонялся, сначала слезы выходили из слезников, как выходили бы они на сильном ветру или при чистке лука, потом плач поднялся из горла, пересчитав все горловые мышцы, а потом и рыдания хлынули из груди, и я, удивляясь сам себе, сдавленно кричал: "Не могу! Не могу! Я больше так не могу!"

А сознание мое, затаившись, не говорило как всегда, а шептало: "У священника в правом глазу три пятна на радужке, а рука его, которой он меня обнимает за плечо, похожа на руку Моны Лизы"

Исповеданный, я засел в темный угол между раздевалкой для прихожан и мраморной, похожей на фонтан, купелью, и стал пытаться разглядеть, что происходит внутри меня, но не мог, потому что все внутри меня дрожало, и, пока я ждал, когда это дрожание и мельтешение прекратится, я рассматривал тусклый мрамор, напоминающий застывший заварной крем, и наблюдал, как отражение пламени свечи в каком-то блестящем серебристом чайнике на окне огибает его с двух сторон, словно обнимает обеими руками.

Началась служба. Свет, звяканье кадильницы и пение успокоили меня.

До исповеди во мне была тяжесть помимо скорби по моим умершим, но я считал, что причина этой тяжести вовсе не во мне, - как, бывает, ощущаешь тяжесть во время магнитной бури или вследствие перепада давления. Теперь эта тяжесть исчезла, и по тому, что мне стало не нормально, а хорошо, я понял, что причина тяжести была все же во мне: она как грязь была смыта с меня.

Так вот это и есть "отпущение грехов", это наивное "Бог простит"? Я как ребенок испугался, что в это поверю. Истерика была вздором, подвели нервы, - моя исповедь не была удовлетворительна, но, тем не менее, ощущение было такое, будто я, сдавая экзамен плохо, при попустительстве экзаменатора получил "отлично" - и тут же обнаружил в себе все те знания, которыми надо обладать, чтобы получить "отлично" честным путем.

36
{"b":"57026","o":1}