В Жагроваце их подхватила и понесла человеческая река, катившаяся к общинному дому. Так они попали вовнутрь и выслушали речь Воеводы Дуле. Помещение было битком набито. Воздух загустел от ядреных деревенских запахов пота и табака. Они устроились в самой глубине, чтобы не сильно бросаться в глаза. И крутые мужицкие спины вполне заслонили их: впереди они только и видели эти двигающиеся спины, спины в синих куртках, в тесных для широких плеч рубашках, в драных городских пиджаках; терпеливые, согнутые спины, но могучие и спокойные, исполненные какой-то дремлющей, пассивной силы. А поверх этих спин были загорелые шеи с глубокими перекрестными морщинами и круглые головы, с отсутствующим или вовсе равнодушным выражением на физиономии. Речь слушали с той покорной грустью, с какой обычно внимали в церкви чтению евангелия, в армии — чтению приказов, а на суде — приговора. У Воеводы Дуле был глубокий бас первосвященника, и, выступая, он все время постукивал нагайкой из воловьей кожи по голенищу сапога, заросший черной бородой, в бараньей шапке поверх длинных волос. Альдо и Бепица вставали на цыпочки, вытягивая головы, чтобы разглядеть нож и пистолет, лежавшие вперекрест на столе поверх зеленой суконной скатерти; они воображали, будто присутствуют на какой-то торжественной церемонии краснокожих. Воевода Дуле наконец закончил свою речь и, подняв нагайку, предложил присутствующим дать присягу, — море спин медленно заволновалось, и из него возникла чья-то трепетная рука с тремя сложенными щепоткой узловатыми пальцами. У горожан, увязших в этом лесу поднятых рук, не было иного выхода, кроме как тоже поднять троеперстие и присоединиться к произнесению странных речений присяги. Они бормотали себе под нос непонятные слова, стараясь хотя бы правильно воспроизвести их ритм — пустую чешую их звучания. В особенно торжественных местах трудности возрастали, поскольку приходилось одновременно повышать голос и усиливать артикуляцию выкликаемых слов, а у них было впечатление, будто Воевода не сводил глаз именно с их губ.
Вышли они совершенно одуревшие и первым делом перевели дыхание. Закуривая, Эрнесто пошутил:
— Конечно, нам, далматинцам, пришлось наприсягаться вдосталь, как никому другому! Но что придется и такую вот присягу давать — ей-богу, кому могло прийти в голову?
Однако Лизетте было не до шуток: от прилива эмоций и старого малокровия у нее разыгралась дикая мигрень. Жалея, что вообще вышла из дому, она твердила: «Я знала, что подобные вещи не для меня». Всем было совершенно ясно, какого сорта эти вещи, к которым она причислила и присягу.
Люди расходились по домам. Корчмы гудели как ульи. Хозяин одной из них вынес на улицу ягненка на вертеле, только что с огня, и положил у входа.
— Гульнем, а? Раз уж так случилось!.. — предложил Эрнесто, и все дружно согласились, кроме пребывавшей в нерешительности Лизетты. Однако восторг Лины преодолел ее сомнения. Они вкусили от ягненка, запивая его литром вина. И пытались понять, что означает полное отсутствие жагровацкой беженской колонии на митинге, задавая себе вопрос, не слишком ли они сами поспешили явиться. От хозяина они узнали, что местные беженцы живут в последнем доме, за мельницей, по дороге в Смилевцы, и что они редко приходят в центр.
Когда гости, заполнявшие корчму, вполне разгулялись и с помутневшими глазами стали перекрикивать друг друга, стуча стаканами и проливая по столу вино, когда возле церкви — под несколькими кипарисами, подстриженными почти до самой верхушки для гирлянд, весенних праздников и на метлы для гумен, — пошло коло, когда по пьяным лицам покатились слезинки радости, а снаружи донеслись выстрелы в честь праздника, горожане сочли разумным удалиться.
Оплатив свой скромный счет, они двинулись по дороге в Смилевцы.
XXIV
Была ясная ночь.
По пути шьор Карло (вероятно, размышляя о недавней присяге и о многих иных странных и неожиданных событиях, которые за последнее время им пришлось пережить) вернулся к своей излюбленной теме о том, что человеку вовсе не нужно отправляться на край света в поисках необычных ощущений. «Ибо, — говорил он, — люди есть люди и жизнь есть жизнь в любой точке земного шара». Он рассуждал о том, что жизнь, несмотря на свою кажущуюся монотонность, если мы несколько глубже и внимательнее к ней присмотримся, оказывается, по сути дела, очень сложной, чреватой неожиданностями, и если она не складывается трагично, то очень интересной. И что, в конце концов, в Смилевцах или в Жагроваце можно попасть в невероятные ситуации, столкнуться с не менее странными и непостижимыми вещами, чем в Сан-Франциско или Иокогаме.
Приближаясь к «последнему дому, за мельницей», они стали обсуждать вопрос о том, нужно ли навестить своих сограждан. Во дворе у стены стояло три велосипеда; изнутри долетал шум. «Наверняка у них гости из города», — заметил Эрнесто. Это обстоятельство, с одной стороны, заинтересовало их, а с другой — сильнее заставило задуматься. Полные сомнений, они заглянули в низкое оконце. Веселье собравшейся компании было в самом разгаре. Одни сидели за столом, курили, пили; другие — помоложе — развлекались какой-то коллективной игрой: один из них сидел на стуле, лицом к стене, выставив за спину правую ладонь под левой подмышкой, а левую приложив к щеке; другие так крепко били его по этой подставленной ладони, что он чуть не падал при каждом ударе. Игра продолжалась до тех пор, пока он не угадывал, кто нанес очередной удар, и тогда садился другой. Каждый удар посильнее и каждый промах сидевшего вызывали взрыв бурного веселья и смех. В конце концов сидевшему на стуле показалось, что с ним жульничают; обернувшись, он, по-видимому, отпустил какую-то крепкую шуточку, поскольку у всех отвалились челюсти. Подглядывавшим в окошко лицо его показалось знакомым; он озорно подмигивал и смешно и глупо гримасничал, поддерживая накал общего веселья; а когда он сам смеялся, то было видно, что у него не хватает переднего зуба, и это придавало его улыбке жалкий оттенок. В конце концов они узнали его: «Да это ж Шкуринич!» — вскрикнула Лизетта и почти в ужасе отскочила от окна.
Это решило их сомнения, и они продолжали путь.
— Боже! Что за люди! — с горечью восклицала Лизетта. — Вспомните, и трех месяцев не прошло, как он пережил такую трагедию! У меня до сих пор стоит перед глазами: тот труп без головы, верх детской коляски в воде!.. Господи, господи!..
— Что поделаешь! — задумчиво отозвался шьор Карло. — Все-таки мы несправедливы, осуждая его. Вы его видели тогда, возле тела погибшей жены — и с тех пор больше, вероятно, о нем и не вспоминали. А теперь, когда вновь увидели, перед вами ожила та картина на фоне этой, и вам представляется, будто оба эти момента следуют непосредственно один за другим. Однако для него между ними пролегла целая вечность, полная страданий, боли, отчаяния! За эти три месяца он, наверное, столько намучился, что ему кажется, будто все то происходило давно, очень давно, в какой-то иной жизни. Но опять-таки, в другое мгновение ему почудится, что все случилось вчера, а затем вновь, будто миновало с тех пор десять лет…
Воцарилось молчание.
— Кто знает, — продолжал шьор Карло, — что у него на душе, когда он один, ночью, когда он не может уснуть. Может быть, он в отчаянье, задыхается от слез — а на глазах у людей считает, что должен держаться, проявить твердость!..
— А вы обратили внимание, как у него дергается веко, когда он говорит? — заметил Эрнесто. — Я его давно знаю, но никогда прежде не замечал у него этого тика. Наверняка осталось с тех пор.
— Вот видите. Поглядев на него, каждый может сказать: гляди, как подмигивает, жулик эдакий! Смеется, играет глазами, болтает. А может быть, он все это делает, чтобы заглушить то, что его терзает, то, что каждую секунду распирает его, стремясь вырваться наружу? И наверное, он ищет компанию, потому что боится остаться один: его преследует видение, и ему хочется быть поглощенным чем угодно, только бы находиться с людьми. А то, что он хохочет до слез, по всей вероятности говорит о слабых нервах — он хмелеет от смеха, словно от вина… Спустя же некоторое время, когда он вновь остается один со своими мыслями и преследующими его воспоминаниями, он, должно быть, стыдится этого хохота, раскаивается, упрекает себя, и еще больше страдает…