На третий год службы в Ралевацах у них родилась крошка Зое. Роды были трудные: Долорес из-за узкого таза три дня промучилась. В последнюю минуту, после тревожных телеграмм, суматохи, ночной гонки в автомобиле, ее доставили в город, где она наконец благополучно разрешилась от бремени.
Жизнь на одном месте надоедала Флорьяновичу, и он употреблял все силы, чтобы вырваться из наскучившего ему города. И Целсо, и Долорес со своей стороны буквально засыпали отчаянными письмами влиятельных знакомых, жалуясь на «совершенно невыносимую» жизнь в такой дыре, и дело, как правило, кончалось счастливо: он получал перевод. И все начиналось сначала: концерты, пикники, танцевальные вечера с котильоном, костюмированные балы и новые разочарования, томительная скука, жалобы, письма и телеграммы — и новый перевод. Каждое лето совершали они поездки по Италии, чтоб увидеть настоящую жизнь и набраться впечатлений и воспоминаний на весь предстоящий год в Ралевацах или Дуброваце. Один день из первого путешествия, еще до рождения Зое, запомнился ему навсегда. В маленьком итальянском городке, усталые от хождений и осмотров, сидели они с Долорес в гостинице на какой-то пьяцце и писали знакомым трогательные открытки. Перед ними величественно возвышался собор в притушенных коричневых тонах, площадь была залита солнцем, и глаза невольно щурились от яркого света. В тени, под слегка колышущимся полотняным тентом, они, словно жучки или ящерицы, естественно и бездумно наслаждались теплом ясного дня. На столе — небольшой кувшин белого вина, легкого, но коварного, жаркое и еще влажный салат с пучком красной редиски. Посреди площади восьмиугольная чесма, почерневшая от воды и обросшая бархатистым мхом, выбрасывала серебристую струю в простершееся надо всем светло-голубое небо — ни облачка, ни птицы, такое бескрайнее и светлое, что казалось, оно никогда не темнеет. Разморенные усталостью, солнцем и вином, они долгими, неспешными глотками пили тот короткий миг, который по какому-то волшебству вдруг остановился. Внезапно Долорес преобразилась, лицо ее просияло: она была беременна и в эту самую минуту впервые почувствовала, как ребенок шевельнулся в ее чреве. Потом Флорьянович довольно часто возвращался мысленно к тому дню; та минута навсегда осталась для него предвестием счастья, видением края, где царит блаженство и где солнце никогда не сходит с неба.
Через пятнадцать лет, проведенных в провинции, Флорьянович был направлен в город, в окружной суд. Дон Педро все еще регулярно посылал им денежные переводы. Они со вкусом обставили квартиру, завели свое постоянное общество, в которое входили морской офицер средних лет и зубной врач с женой-немкой, русская эмигрантка, пожилая барышня с двойной фамилией, дававшая уроки иностранных языков, художник, рисовавший Зое, когда ей было три года, и с которым велись переговоры о новом портрете в бальном платье, учительница музыки, получившая образование в Праге, и, наконец, один иностранный консул, холостяк. Так прошло пять-шесть лет, не замутненных многосложными заботами. В первый четверг каждого месяца они устраивали журфиксы, а субботние вечера вся компания проводила во «Французском клубе», где Флорьянович был одним из основателей и членом суда чести. Зое постоянно брала книги в библиотеке Клуба; по окончании гимназии она собиралась поступить в университет на отделение французского языка и литературы; Флорьяновичу не раз говорили как о деле, уже решенном (хотя сам он об этом никогда речи на заводил), что она получит стипендию французского правительства. Кроме того, Зое училась играть на фортепиано и посещала школу ритмической гимнастики. На одном из вечеров в Клубе Зое играла в скетче Анри Лаведана. Партнером ее был молодой инженер Андре, недавно приехавший в качестве служащего компании «Bauxites réunies» и назначенный техническим директором небольшого бокситного рудника в Драчеваце. Тоненькая и смуглая, вся в мать, она только что распустилась. Правда, личико у нее было совсем детским, а вокруг еще не сформировавшихся губ, беспокойных и изменчивых, словно дрожащая на ветру роза, играла трепетная улыбка. Лоб обрамляли зачесанные кверху волосы, все в мелких кудряшках — ну как есть барашковая шапка. (Эти непокорные волосы она унаследовала от отца, и Флорьянович не без тайной гордости любовался ею на танцевальных вечерах, когда она пудрила вспотевший носик, а кавалер шептал ей комплименты.) С тех пор как она выросла, Целсо и Долорес словно бы расширили свой маленький круг, обретя в ней наперсницу. Они сходились решительно во всем: во вкусах, склонностях, желаниях; называли себя «наше трио», говорили друг другу ласковые слова и придумывали милые прозвища. В семье неукоснительно отмечались все дни рождений и именин. Тогда двое удивляли третьего приятными сюрпризами и подарками. «Мы еще молоды, а у нас уже взрослая дочь. Разве это не прекрасно?» — говорила Долорес мужу, держа его за руки и все еще влюбленно глядя ему в глаза. Она появилась на пороге их счастья, когда им вовсю светило солнце, и вот теперь они втроем славили жизнь, озаренную радостью и счастьем. О крошка Зое! Она была величайшей радостью, сладчайшим восторгом в его жизни! Все в ней было удивительно и бесподобно! Ради нее он готов был на любые трудности, на любые расходы — она того стоила! Никакая обязанность не была ему в тягость, любая жертва доставляла удовольствие. Да и какая это жертва, если даешь цветку те две-три капли росы, которые так нужны ему, чтобы расцвести еще пышнее, до конца раскрыть свою чарующую прелесть? Разве не грешно лишать его самого необходимого? И разве, наконец, не долг отца дать ребенку радость, удовольствие, счастье? Разве мог он экономить, торгуясь с самим собой из-за ее маленьких прихотей, из-за туалетов, которых ей так хотелось! Экономить на крошке Зое, которая даже в самой скромной оправе засверкает ярче всякой другой!.. В понятие счастья теперь входило и чувство долга к своему ребенку.
Тем временем из Чили стали доходить тревожные вести. Сначала косвенные, потому что старик писал редко. Флорьяновичи поняли, что дела его пошли под уклон, а он не сумел сохранить достаточно хладнокровия и самообладания, чтоб в своем падении за что-нибудь уцепиться и спасти то, что еще можно спасти. Импульсивный и необузданный, он повел крупную игру, ввязался в какие-то безнадежные спекуляции, разорившие его дотла. Поговаривали, будто он угодил в сети шайки ловких мошенников, которые обвели его вокруг пальца и дочиста обобрали. Тут его настигла и смерть жены. Долорес, хотя и понимала, что все ни к чему, рискнула написать старику. В своем письме она советовала даже на самых невыгодных условиях реализовать остатки имущества и приехать к ним — вырученных денег ему с лихвой хватит на спокойную и беззаботную старость в родном Приморье, откуда он уехал восемнадцатилетним юнцом. Но старик обиделся и разозлился. Свалившиеся беды до крайности обострили его самолюбие и присущую ему раздражительность; теперь его задевала и малейшая тень сомнения или недоверия к новым сумасбродным планам и затеям. «Знаете, — раздражался он в ответ, — я за свою жизнь трижды разорялся в пух, последнюю рубашку снимал, и всякий раз сам, без посторонней помощи вновь вставал на ноги. Верьте моему слову, так будет и на этот раз!» Чем стремительнее он летел в пропасть, тем более страстно мечтал расширить свое дело и тем покорнее поддавался своим безрассудным идеям. Судя по письмам, которые — видимо, из потребности хоть перед кем-то покуражиться и помахать кулаками — он присылал теперь чаще обычного, он страшился своего неминуемого взлета, который будет означать тем больший успех, чем меньше в него верят другие, и который будет поражением, чем-то вроде заслуженной кары для всех, кто по малодушию поставил на нем крест. В разгар этих лихорадочных бредней его хватил удар. Старый «солитеро», как им после его смерти писала родственница его покойной жены, с которой он, похоже, сошелся, последние два месяца просидел в кресле, с вытаращенными глазами и отвисшей губой, по которой текла слюна, и только бредил своими рудниками и фантастическими сделками. Под конец она сообщала, что после его смерти кредиторы растащили последнее, что у него было, и ей оставили лишь кое-что из домашней утвари, так, «разный хлам», на который Педро еще при жизни выдал ей дарственную.