Все мысленно согласились, что слова профессора, в общем-то, справедливы, но вместе с тем остались при мнении, что он неправ.
Генерал, продолжая ощущать всецелую поддержку масс, не побоялся показаться смешным и решил возглавить предполагаемое шествие.
Несколько минут ушло на его подготовку и оснащение. То есть на то, чтобы отодвинуть соломенные кресла и встать, чтобы принести свечи и возжечь их.
– Ты не пойдешь? – спросила Зоя Вечеславовна оставшегося в креслах мужа.
– Лейбниц, кажется, как-то сказал: если ко мне прибегут и скажут, что типографский шрифт, случайно рассыпанный на улице, сложился сам собою в «Энеиду», я и пальцем не шевельну, чтобы пойти посмотреть. Я остаюсь с Лейбницем.
«Как типографский шрифт мог оказаться на улице?» – зачем-то подумал дядя Фаня.
Евгений Сергеевич был доволен собой. Он специально произнес свою краткую речь очень громко, ему хотелось уязвить неблагодарную толпу, не оценившую его романа. Пусть уходят! Но пусть уходят с клеймом дикарей на челе. Генерал был настолько на коне в этот момент, что счел возможным не удостаивать журнальную крысу ответом. Зоя Вечеславовна, всем умом находясь на стороне мужа, все же, не справившись с внутренним позывом, выдохнула вместе с клубом дыма:
– Мне надо там быть.
Лейбниц пожал плечами.
– А ты чего сидишь? – спросил Аркадий друга.
– Я здесь побуду, а ты мне потом все расскажешь.
– Ну, ты, брат, настоящий торфяник.
Саша Павлов виновато потупился, но остался на месте. Несмотря на эти мелкие неприятности в арьергарде, генеральское шествие двинулось. Василий Васильевич Столешин, согнувшись в дурашливом четвертьпоклоне, пропустил вперед себя Грушу со свечой и самого испытуемого.
– Прошу-с, – и последовал за ними. Брак с таганрогской актрисой сказался в этом его движении.
За генералом шли парою немного испуганная Марья Андреевна и приятно возбужденная Галина Григорьевна. Афанасий Иванович вел под руку Настю. Ей, кстати, казалось, что он, наоборот, опирается на нее. Аркадий, неизбежно юношески кривляясь, замыкал процессию. Веранда почти опустела.
Евгению Сергеевичу было приятно, что он остался не в одиночестве.
– А что же вы? – спросил он Павлова. Ему хотелось верить, что причина его усидчивости не лень, а полноценное презрение ко всей этой мистической чуши. Волна краски окатила юного естественника, внимание столичной знаменитости просто ошпарило его.
– Да я как-то… Мне бы на болото завтра пораньше. Да и неловко.
Ответ в целом удовлетворил профессора, и он начал примериваться, как бы максимально приятным для себя образом продолжить разговор, но ему помешало, как всегда, в высшей степени бесцеремонное появление Калистрата.
Он подошел к столу, посмотрел в упор на самовар и задумчиво произнес:
– Однако полон.
Евгений Сергеевич саркастически усмехнулся.
– Вот она, загадочная русская душа. Ну как ты вот определил, что самовар полон?
Калистрат поиграл правой бровью.
– Да уж, – был ответ.
– А скажи-ка мне, откуда ты взял, что через месяц пойдешь на каторгу, а?
– Да уж знаю, – смыслом в себя произнес худобый мужик и с тем удалился.
Профессор еще раз усмехнулся, даже возмущенно всплеснул руками.
– Ну что, скажите мне, молодой человек, что кроме вечного валяния Ваньки есть в этом столь самобытном субъекте?! Ведь не может он знать, что самовар полон, не может он видеть сквозь никелированное железо. Шатается туда-сюда от дури и безделья. От дури и безделья же врет про каторгу. Разве нет?
Саша потупился и тихо сказал:
– Он поглядел, что все чашки чистые, стало быть, воду мы и не тратили совсем. Ведь Груша чашки после первого самовара переменила. Мы и не прикасались.
Студент стеснялся своей правоты и охотнее промолчал бы, чтобы не вступать в разногласия с таким человеком, как профессор Корженевский. Но он был в том возрасте, когда истина почему-то дороже всего.
– Это пусть, самовар – он и есть самовар. А вот каторга, что вы на каторгу скажете?
Юный друг истины неуверенно улыбнулся.
– То-то же! – победоносным тоном, скрывая некоторое тайное недовольство собой, заявил профессор.
Между тем процессия мучимых нездоровым любопытством свеченосцев продвигалась по тихому лабиринту ночного дома. Бесшумные причудливые тени шарахались по стенам. Кресла, столы, диваны корчились и неохотно замирали, попадая в поле устойчивого света. Осталось только догадываться, что они вытворяли, будучи предоставлены сами себе в полной темноте.
Войдя в очередную комнату, Фрол останавливался. Молча, неторопливо, внимательно поворачивался. Спутники, не сговариваясь, распределялись по помещению, дабы осветить его равномерно. Мысленно сличив картину со своим необъяснимым видением, Фрол отрицательно мотал головой в ответ на немые вопросы, обращенные к нему, скупым народным жестом предлагал двигаться дальше.
Почти полная бесшумность (не считая шарканья подошв, треска свечей, судорожных вздохов) процессии постепенно придала ей оттенок торжественности. Те, кто унес в душе с веранды некоторое количество иронического недоумения, очень скоро расстались с ним. Смесь любопытства и трепета – вот что царило в душах. Даже Василий Васильевич принужден был умолкнуть, тем более, что ему не перед кем стало демонстрировать свое главенство: кадетский умник был на сегодня повержен.
Марья Андреевна передвигалась почти сомнамбулически. Даже непонятно было, отдает она себе отчет в происходящем или просто плывет себе по эмоциональному течению.
Афанасий Иванович не скрывал волнения на правах будущей и, возможно, скорой жертвы. Поправлял галстук и дергал щекой, чего раньше за ним не было замечено. Аркадий улыбался (хотя и молча), руки нес засунутыми в карманы форменных брюк, всем своим видом демонстрируя, что он привлечен, конечно, одним лишь только любопытством. Интересно все же узнать, как именно сходят с ума некоторые старики.
Глаза Галины Григорьевны сверкали, весь день она скучала, большую часть вечера томилась, наконец, ей пообещали развлечение с оттенком чего-то таинственного, а таинственное – хлеб подобных натур.
Зоя Вечеславовна во время хождения не только светила, но и дымила – курила жадно и непрерывно. Она молчала, но генерал немного ее опасался. Он был уверен, что она специально послана профессором, чтобы в самый интересный момент все испортить своим ядовитым ехидством. Это в ее стиле – внезапно шлепнуть в апельсиновое желе ложку хрена.
Настенька выглядела уместнее других. Глубоко запавшие глаза, сухое, вытянутое, воскового оттенка лицо, прижатые к скромной груди руки, походка, списанная с какой-нибудь особо деликатной тени. Вместе с тем ощущалось, что она что-то понимает.
О Груше сказать нечего: сбитая с толку горничная – и все. Может быть, вот еще что… Нет, поздно, Фрол остановился. Это была так называемая «розовая гостиная», самое изящное место в доме и, пожалуй, самое нелюбимое. Она получила свое наименование во времена Ивана Ивановича Столешина, потому что стены ее были затянуты розоватым штофом, а в центре потолка вылеплен большой медальон, в котором до сих пор угадывались соответствующие лепестки и шипы.
Меблировка с некоторою натяжкой (надобно учесть и качество освещения) могла быть признана павловского стиля. Герой Евгения Сергеевича, надо понимать, сориентировался бы определеннее.
Бородача в лаптях заинтересовал более всего большой изразцовый камин. Рядом с ним высилось во всю стену темное зеркало. В нем чувствовалась такая же глубина, как в поставленном на бок пруду.
– Здеся.
Аркадий заглянул в темные воды стекла, но таким ничтожным и неуместным себе показался, что принужден был немедленно бежать оттуда с легким чувством позора в душе. Бежал он с такой поспешностью, что слегка толкнул свою мачеху. Галина Григорьевна хихикнула, Василий Васильевич поморщился (неизбежные семейные узлы) и заговорил:
– Так ты утверждаешь, что это случилось здесь, да?
Генерал пытался взять свой прежний, времен веранды, тон. Это удалось ему не вполне. Фрол поставил его на место одним словом: