Прохора тоже не оставили без попечения, но он не мог смолчать, прежде чем отправился в людскую:
– Все тут колдуны, а без этого чёрта, – кивнул в спину удалявшегося Артамонова, – дело, видать, не спорилось. – Лицо его, однако, выражало довольство и спокойствие, похоже, сам он ничуть не верил в рассказанные им небылицы.
– Ну, полно! – осадил я его. – Владимир – художник, князь Прозоровский занимается науками. И запомни: впредь до отъезда…
Я не договорил, Прохор, ворча, вразвалку отправился восвояси, шарканьем добротных своих сапог выказывая всё наличное презрение.
Провожая меня длинными коридорами и тёмными в любую пору суток лестницами в покои, мажордом, снизошедший в своём парадном хозяйском высокомерии до незваного гостя в мятом облачении, сообщил, что печи в этот сезон не разжигают, потому в дождливую погоду приходится мириться с сыростью в спальнях, но обещал перед сном распорядиться принести мне прогретую постель. Движения этого не старого ещё человека и нарочитая сутулость словно умышленно разыгрывались им для окружающих, дабы подчеркнуть важность его медлительности.
Расположившись, я открыл свой саквояж и с ужасом обнаружил совсем новый фрак свой порядком попорченным мелкой пылью, забившейся в бурю во все складки. Кое-как приведя себя в порядок, отправился я распорядиться отдать в чистку платье, а заодно спросить чернил, чтобы в удобстве составить несколько писем. Возвращаясь, у дверей в оранжерею я застал картину, толкнувшую сердце моё забиться в совсем иной тревоге.
Мой новый знакомый, склонив голову в глубоком поклоне, о чём-то говорил своей собеседнице, и лишь один взгляд на неё заставил меня вздрогнуть, а душу мою затрепетать в сладком волнении.
Она была не просто хороша собой – и в столицах не встречал я такой свежей и чистой красоты, очаровавшей меня с одного лишь на неё взгляда.
Однако стоять дольше было невежливо, и я сделал несколько шагов в направлении пары молодых людей. Мне пришлось несколько долгих секунд ожидать, пока Артамонов, не слишком скрывавший недовольство моим появлением, соизволит произнести:
– Позвольте представить, Анна Александровна, – Владимир почтительно кивнул в её сторону, – Алексей Петрович Рытин, коллежский асессор, проездом из Петербурга. Оказался столь любезен, что довёз меня к вам, княжна, – сказал художник, и двусмысленность его слов я мог оценить сполна, как и своё представление, безупречное по букве, но уничижительное по сути, так как оно не только превращало меня в придаток отстранённой функции, но и низводило до чина его личного кучера.
Тут же пронзила меня вспышка безосновательной ревности: оказывается, Артамонов, знакомый с дочерью князя, не счёл нужным предупредить о ней, хотя говорил весьма о многом, даже и про угасающую мужскую линию рода. И не упомянул о женской, восходящей к блистающим красотам небесных светил.
Я убеждён, что мгновение, на которое я задержал её прелестную руку у своих губ сверх требуемого приличия, не осталось без внимания моего соперника. Да, уже – соперника, ибо двое молодых людей не могут оставаться ни приятелями, ни попутчиками подле единственной прекрасной дамы. Я добавил несколько поспешных слов, разъясняющих настоящую цель моего визита, и услышал мягкий голос княжны Анны:
– Вы прямо с раскопок, Алексей Петрович?
Я вспыхнул слишком жестокой шутке, а узкие скулы Артамонова, успевшего переодеться в белоснежную рубашку и три жилета, исказила кривая улыбка. Дорожная одежда моя, неимением возможности вычищенная недостаточно хорошо, дала ей немилосердный повод посмеяться. Я рассказал о пережитом ненастье, что вызвало её живой интерес, и тут же выяснилось, что она и не собиралась дразнить меня, объяснив, что полагала, будто я и в самом деле занимался неподалёку чем-то сходным с деятельностью её отца на Арачинских болотах.
Она отобрала у меня хлипкую чернильницу, обещав снабдить лучшим прибором, и пригласила нас в оранжерею, а я не без злорадства отметил, как уже раздражение сменило недовольство художника, принуждённого разделить со мной радость беседы с Анной Александровной.
С пылом Отелло, прозревая тщетность своих надежд, я искал в ней хотя бы малейший изъян – в лице, походке, манерах – и к ужасу своему находил её совершенством. Мне необходимо было обнаружить хоть что-то, что разрушило бы её идеальный образ в моих глазах – в каком-нибудь неуловимом повороте головки, в укладке локона, в жесте, – чтобы остудить себя: «ничего, пусть она не назначена тебе – таких множество, и я найду лучше, когда исполнится срок… а это – лишь мимолётная влюблённость вчерашнего школяра после долгого пути…» Но видеть – профиль её милее всего сочетался с приподнятым подбородком, каштановые пряди манили прижать их к лицу, а тонкая рука, приглашавшая за собой, могла повергнуть на колени в жадной милости просить и сердца её обладательницы.
Теперь только, когда следовал я коридорами и залами, бросилась в глаза мне музейная обстановка обширного дома: повсюду в дубовых шкафах и перемежавшихся зеркалами стеклянных витринах воспорские вазы соседствовали с генуэзскими монетами, а статуэтки этрусков изяществом соперничали через века с украшениями скифов. Ничего из этой мёртвой красоты, способной надолго приковать к себе внимание любого учёного, не заметил я ранее, весь поглощённый живой поступью княжны Анны.
И можно ли было назвать это чувство увлечением? О, нет, то было – слепое влечение металла к магниту, гибельный жар заносчивой души!
Чего я желал тогда? Вряд ли заронить в её сердце хоть искру влюблённости, тем паче что обязанность вскоре отбыть за моря оставляла меня без малейшей надежды встретить её в ближайшие годы. Скорее я лишь стремился играть с её нежными чувствами, поставив себя наперекор её отношению к Артамонову, дабы сравнением с ним хоть немного погасить к нему её симпатию.
Мы расположились вокруг столика, у обращённого к парку выхода, на уютной кромке дождевой мороси и потока тепла от жаровни, сочащейся переливами крупных углей, и тонкие витиеватые узоры литой его бронзы словно насмехались над сложным роением моих растревоженных мыслей. Я позаботился сесть так, чтобы княжна не могла одним взором охватить нас обоих, ибо внешность моя, недурная в сравнении с большинством, всё же проигрывала картинному облику Владимира. Нам принесли шоколаду, и новый разговор потёк между нами; но не плавным течением равнинной реки, а горным ручьём, бурунящимся по упрямым валунам, не уступающим ему русло. Я, признаться, был доволен, что мне удалось прервать общение Владимира и Анны между собой. Страсть уже подступала ко мне, вытягивая свои щупальца желчи, мнительности и гневливости.
Но после я не мог не признаться себе, что не одна только княжна Прозоровская разделила нас с Артамоновым. Дамы более капризные и властные – наши судьбы вставали между нами. И при других обстоятельствах я не мог не выставить против слишком очевидной его незаурядности своего феноменального упрямства.
– Выстраивать ли художников по ранжиру соответственно ординарным чиновникам, которым не нужно таланта, а необходимы лишь усердие и раболепие? – вопрошал Владимир.
И хотя я придерживался насчёт чинопочитания схожего с ним мнения, но кого же прельстит в таком положении оставаться лишь безучастным восприемником чужих сентенций? Игру я принял, и стал настойчиво сбивать его с толку.
– Что ж дурного, что императрица указывала живописцам на их место в государственной иерархии, – с еле уловимой усмешкой парировал я его вызов. – Государственной, но не художественной, ведь ранжиры не мастерством кисти присваивались. А первое не подменяет второго. На то уж есть суд собственный вашей гильдии.
– В Европе такого и в помине нет.
– У них Моцарт умер в нищете, а у нас чиновные художники и литераторы получают службу и содержание от казны, если не имение.
Уж не знал я и сам теперь, по-прежнему ли возражаю ему из любопытства, или уже мнение моё более искренне, чем вызывающе. Он вспыхнул.
– Зато там гении взаимным отбором блистают, а у нас посредственности дурным вкусам служат за пансион, – не уступал Артамонов.