После того вечера прошло всего несколько дней. Возвращаясь из школы, я увидела похоронную процессию за воротами больницы. Внутри у меня все сжалось от скверного предчувствия. Приблизившись, насколько это было возможно, я успела разглядеть в маленьком, будто детском, гробу сверкающие на солнце знаки давно улетевшей войны. Военный оркестр играл «Смуглянку», а в больничном скверике словно наступила зима: все пространство вокруг наполнилось белыми цветами. Мой дедушка был еще жив; меня душили слезы, но в то же время я была счастлива.
«Я могу прямо сейчас, потратив один жетончик на метро и двадцать минут времени, увидеть деда живым и веселым», – думала я.
Еще один главный герой операционной сцены тоже явно вышел из военных. Ему было около сорока, жестами и повадками он походил на моего отца. Держался всегда спокойно, никогда не суетился, даже если все вокруг начинали паниковать, он работал не спеша и уверенно. Однажды ему достался, как я догадалась, совсем погибающий больной, молодой парень. Операция длилась не менее шести часов. Я наблюдала, и мне, как всегда, страшно хотелось узнать, какая непонятная поломка случилась с таким же, как я, человеком, укутанным сейчас в белоснежные стерильные простыни. В течение этих бесконечных часов больного три раза возвращали к жизни, безжалостно всаживая в него электрические разряды один за другим и упорно пытаясь оставить в этом мире. В конце концов проиграли. Военный последним отошел от стола. Приблизившись к огромному окну операционной, он снял маску и колпак. Я видела в бинокль его лицо так явственно, как будто он стоял рядом со мной. Уставшие глаза и глубокие морщины. Несколько минут он просто смотрел в темноту, а потом мне показалось, будто губы его слегка зашевелились, как если бы он шепотом разговаривал с кем-то, не желая быть услышанным окружающими. Взгляд стал жестким, даже жестоким. Ужасно хотелось подслушать и понять, к кому же обращен его гнев по ту сторону ночной темноты.
Они были богами, и этот факт не подлежал сомнению: раз они могли спасти чью-то жизнь, значит, в этот момент радикально изменяли решение, которое принял кто-то наверху (или внизу, или еще где-то, черт его знает где).
Однако оставалось большой загадкой, как же можно присутствовать внутри живого человека, понимать и знать его устройство. Мне казалось, что выше этих знаний нет ничего, и все то, что проходили в школе, теперь считалось ненужным и бесполезным. В самых тайных мыслях я боялась даже представить себя там, рядом с ними. Невозможно нарисовать такую картинку, где я буду стоять в операционной, смеяться, как они, разговаривать, как они, понимать их и делать то, чем они заняты каждый день, находясь в беспрерывном поединке с болезнью и смертью. Трудно преодолеть чувство собственной неполноценности, однако вечерние баталии за окном не отпускали, и я решила попробовать.
Воспламененные соседством с больницей идеи были сокровенной тайной, никто из домашних не догадывался о моих ночных бдениях. Школа наконец близилась к финалу, оставались еще десятый и одиннадцатый классы, и мое заявление о намерении пойти в медицинский было воспринято довольно истерически.
Во-первых, медиков в семье не наблюдалось до седьмого колена, интеллигенция развивалась сугубо в военно-техническом направлении. (Военмех – вот это институт! – опять же из папиного.)
Во-вторых, как мне сразу пояснили, не было ни нужных знакомств, ни лишних денег, а что такое Первый медицинский в Санкт-Петербурге, знали все. Просто impossible.
В-третьих, и самое главное. Из маминого: муж-медик – это ни денег, ни спокойствия, и вообще, в больницах творится страшный блуд. Последний факт страшно заинтриговал и только подогрел желание свершить невозможное. Судя по всему, на тайном семейном совете было принято решение не мешать, но и не помогать, надеяться на перемену в настроении находившейся в активном пубертате пятнадцатилетней девушки.
Так уже произошло однажды, когда в раннем детстве я с невероятным упрямством доставала родителей желанием поступить в музыкальную школу. Мама была на последнем издыхании с близнецами, отец поздно приходил с работы, и, как только я начинала разговор о музыкальной школе, отказ следовал незамедлительно. На помощь, втайне от всей семьи, пришел дед Ваня, научивший меня петь «День Победы», а потом назло всем отправившийся со мной на вступительное прослушивание. Опять же не сказав никому ни слова. Педагог по фортепиано Любовь Аркадиевна была настолько поражена неординарностью моего репертуара, что, несмотря на полное непопадание в ноты, все-таки взяла меня в свой класс. Эпизод и правда оказался не без юмора: пела я ужасно, но с чувством полной уверенности в своей правоте. Дед пришел со мной на прослушивание в офицерском кителе со всеми орденами и медалями, и такая группа поддержки означала для меня абсолютную гарантию успеха.
Теперь же прийти на помощь было некому, дедушка уже не мог полноценно участвовать в моей очередной авантюре. Затаившись, я старалась не думать о том, что же буду делать, если не поступлю.
Периодически, раза два в неделю, я заходила к бабушке с дедушкой в гости, но даже там не решалась расслабиться и поделиться своими планами до конца. Жили они немного ближе к центру, чем мы, в добротном сталинском доме. Две большие комнаты в коммуналке с высокими потолками и хорошие соседи являлись причиной нежелания попробовать поменять все это хозяйство на однокомнатную квартиру в нашем районе.
Дед время от времени хитро поглядывал на меня, ожидая какой-нибудь вопиющей веселухи, да такой, чтобы все семейство разом проснулось и заходило на головах. Так ему нравилось. Причины его веселого душевного устройства оставались тайной, потому что дед был сиротой. В возрасте примерно пяти лет (точный возраст неизвестен) его нашли на железнодорожном полустанке истощенным, с тяжелой лихорадкой. Единственное, что он четко о себе знал, это имя: Иван. Сразу после того, как его накормили, он начал громко петь на коверканном хохляцком языке разные неприличные песенки, посему фамилию определили как Певучий. А дальше мореходное училище, Испанская, Великая Отечественная, Японская… короче, жилось ему теперь страшно скучно, и чем сильнее раскачивалась по разным причинам семейная лодка, тем для него было лучше. Самое важное – потенциал для безобразий он всегда находил прежде всего во мне. Никак не мог забыть кислую физиономию отца в те моменты, когда я яростно бренчала гаммы на стареньком пианино.
Последние два класса пронеслись быстро, и провела я их рядом с тем самым окном. Я стала намеренно завешивать его плотными шторами и очень редко теперь позволяла себе отвлекаться на завораживающие спектакли. Время и пространство заполнялись несметным количеством учебников по биологии, химии, а также Булгаковым и Чеховым. Творения последних оказались понятны лишь местами, однако оба были врачами, что, несомненно, повышало ставки: сочинение по их произведениям явно могло прокатить.
Родители не могли не замечать гору книженций с очевидным медицинским уклоном и существовали в такой обстановке неспокойно, с тайной надеждой на неминуемый провал. В конце одиннадцатого класса меня таки заставили досрочно поступить в нормальный технический институт. В марте девяносто пятого года, еще не окончив школу, я оказалась студенткой того самого Военмеха. Несчастней перспективы для блондинки, с трудом боровшейся с математикой и физикой, невозможно было представить. Поступила я туда благодаря коллективному разуму большой компании пацанов из моего класса, также решивших воспользоваться началом грандиозных перемен в российском образовании и стать студентами еще до окончания школы. Какая такая реформа требовалась одной из лучших образовательных систем в мире, никто так и не понял, включая, судя по всему, и тех, кто эту реформу затеял. Так или иначе, угроза осеннего призыва отпадала сама собой.
По ночам я продолжала упорствовать, засыпая с толстыми конспектами о простейших, многоклеточных, ковалентных связях и свободных радикалах. Стадии развития сперматозоидов я вызубрила с каким-то особым остервенением, и, как оказалось, не зря: именно этот вопрос был первым в моем билете по биологии.