Такая стояла жара, что даже вечерами жизнь казалась невыносимой. Будто тебя посадили в стеклянную банку и закрыли крышкой. От духоты гудел каждый палец, ныл всякий нерв, звенело в ушах, любое движение причиняло мученья, — словом, организм, сопротивляясь, существовал на пределе своих возможностей. Пожалуй, это было состояние, противоположное невесомости: азиатский зной навешивал на человека пудовые гири.
Душ спасал ненадолго. Смоченная простыня высыхала прежде, чем человек успевал заснуть.
Стальной солдат Рыбочкин тоже мучился, хотя и не показывал вида. Жара так жара. Надо — значит, надо.
Жара, степь, маленький городок, а тут еще восточная музыка по вечерам: на одной ноте, часами, без конца, — будто жилы из тебя вытягивают. Окно закрыть невозможно, а во дворе до часу ночи нардами стучат, точно гвозди в тело вколачивают, и это несносное: а-а-а-а-а-а…
С ума сойти можно.
Отношение к местному колориту и музыке у нас с Рыбочкиным совпадало. Мы жили в одном номере, а Базанов — совершенно отдельно. Не только потому, что на другом этаже.
Ему нравилось все: музыка, жара, фрукты, обеды в заводской столовой, на которые я смотреть не мог, и даже, пожалуй, мухи, кружившие над раскаленной тарелкой с жирным борщом, не слишком раздражали его. Базанов отмахивался от них, исполненный ленивого добродушия. Удивляюсь, как только мог он там жить с его комплекцией, с, видимо, уже тогда не очень здоровым сердцем.
Всю неделю я обходился одними помидорами, огурцами, хлебом и чаем, имевшим в тех условиях особое значение. Возвращаясь с работы, мы с Рыбочкиным открывали дверь на балкон, опускали маленькие электрические кипятильники в стаканы с водой, заваривали чай и сидели часов до двенадцати. Первые два стакана выпивали жадно, один за другим, затем — все с большими интервалами.
Хотя нам не нравилась та музыка, наши разговоры во время чаепитий были чем-то сродни ей: без конца, ни о чем, на одной ноте. Рыбочкин помешивал ложечкой чай, а я, скажем, говорил:
— Ну и жара.
Когда последняя чаинка в его стакане оседала на дно, он передавал ложку мне, и тогда я мешал, пока чай не осядет, а он говорил:
— Да, жарко.
Рыбочкин захватил с собой из Москвы не только ложку, но и нож, соль, нитки, иголку, даже хлеб — все, что можно было с собой привезти, на любой случай жизни. Овощи на базаре были прекрасные, дешевые, тут и выбирать нечего, но он непременно должен был обойти всех, прежде чем сделать выбор.
Однажды в разговоре я упомянул имя Гарышева. Рыбочкин долго думал о чем-то, дул на кипяток, потом вдруг сказал:
— Жулик он, — и замолчал надолго.
Из него не удалось больше вытянуть ни слова.
Почему рядом с Базановым оказался Рыбочкин, а не кто-то другой? Более несхожих людей нужно еще поискать. Даже внешне они выглядели комичной парой: Гулливер и лилипут. Тонкий и толстый.
Базанов был артист, краснобай, натура широкая, безудержная. Фантазер, в некотором роде романтик. Разбрасывался, грешил, царил. Игорь же наоборот: весь собранный, правильный, тихий, серьезный, сдержанный. Базанов был скорее идеалистом, человеком порыва, мечты, а Рыбочкин — практиком, реалистом до мозга костей.
Особенно тогда, на душной и пыльной азиатской земле, их разность бросалась в глаза. Базанов то восторгался окружающей природой, то часами слушал чужую музыку, то замыкался в себе, становился сух, подчеркнуто независим и вежлив, элитарен, а по отношению к Рыбочкину, для которого эта поездка была рядовой работой, протекающей в трудных климатических условиях, — ироничен и даже насмешлив. Поддразнивал Рыбочкина, хвалил то, что особенно не нравилось ему, и объяснялось это, как понял я позже, желанием открыть глаза, поднять, подтянуть, так сказать, Рыбочкина до своего уровня.
Рыбочкин был несдвигаем, несгибаемо тверд и упрям. Он знал цену труду, не брезговал черновой работой, не раз во время испытаний выпадавшей на его долю, и было в его отношении к Базанову нечто от покровительства старой няни, наблюдающей за расшалившимся дитятком, готовым злоупотребить ее добротой.
Я бы даже сказал, что Базанов и Рыбочкин были характерами-антагонистами, если бы не знал, что они проработали бок о бок более десяти лет, что Рыбочкин сполна хлебнул базановской системы воспитания творческих кадров, включая безденежье, каторжную работу по сдвиганию глыбы, которую, может, не под силу сдвинуть и десятерым, а главное — о том мужестве и постоянстве, которыми он неизменно отличался все годы жестокой войны с Максимом Брониславовичем Френовским. Пожалуй, именно школа базановского воспитания и многолетняя изнурительная война на краю гибели сделали Рыбочкина таким, каким я узнал его во время ежедневных наших чаепитий в номере новой гостиницы пыльного, изнемогающего от зноя и музыки азиатского городка.
Базанову было трудно жить и работать с Рыбочкиным, как и Рыбочкину, я полагаю, было невыносимо трудно жить и работать рядом с Базановым. Судьба едва ли не случайно свела их и по неведомым, непостижимым причинам не разводила все эти десять лет.
Как только они ни разу не сорвались, не бросились друг на друга с кулаками?
Рыбочкин не скрывал, что относится к теоретической работе, которой, по существу, только и занимался Базанов, как к чему-то, может, и важному, когда речь идет о защите диссертации, но в высшей мере сомнительному в основном, главном, практическом отношении. Теорий может быть много, — считал он, — и все они от игры праздного ума, а вот машину, которая бы дело делала, поди-ка построй. И эксперименты в колбах хороши, когда они нацелены на создание все той же полезной машины, а без такого прицела эксперименты мало чего стоят. Теория — это в некотором роде что-то второстепенное, хотя, конечно, и без нее нельзя, а вот реальное дело — оно всегда дело.
Базанов придерживался противоположной точки зрения. Он был твердо уверен, что все решает теория, новое явление, эффект, добротная разработка которых позволит создать пять, десять, сто аппаратов, машин и устройств разного назначения. Теория — это основа основ.
Словом, ум Рыбочкина концентрировался в его талантливых руках, тогда как ум Базанова находился там, где ему, базановскому уму, полагалось быть. В голове? В сердце? Или, может, в душе? Применительно к Базанову не так-то просто однозначно ответить на этот вопрос.
Да, он был одинок, бесконечно одинок в своих исканиях, во всем том, что требовало не только ума, таланта, способностей, но и поддержки, веры, единомыслия. В одиночку пришлось поднимать ему непомерный груз.
Среди просмотренных негативов нет ни одного, где бы они были сняты вдвоем. И у Ларисы такой фотографии не оказалось. Неужели я никогда не снимал их вместе? Кажется невероятным: фотография с Френовским есть, а с Рыбочкиным, его единственным учеником, помощником, соратником по борьбе, — нет. Есть отдельная фотография Рыбочкина и даже парная фотография Рыбочкина и базановской любовницы, верности которой хватило ненадолго, — в самый разгар войны она перешла работать в другой институт. Нет только их вдвоем, прославленных победителей Френовского, соавторов нескольких десятков публикаций.
Казенные фотографии: для паспорта, пропуска, в дело — никуда не годятся. Базанов на них — «сундук», туповатый малый. Рыбочкин на подобных фотографиях выглядит, пожалуй, благообразнее.
А вот новые базановские сотрудники последней поры на групповой, тоже казенной, фотографии напоминают беззаботных птах. Лишь нескольких я знаю по именам и фамилиям. Сравнение с птичьим вольером напрашивается само собой даже не потому, что среди них много молодежи (у Базанова всегда работала только молодежь), но, прежде всего, из-за сопоставления этих лиц с лицами двух ветеранов, едва не затерявшихся на снимке. Несмотря на мелкость деталей, контраст разителен. Печальный, находящийся как бы уже не с ними, молодыми, Базанов и маленький, заметно поседевший Рыбочкин.
В компании снимавшихся несколько хорошеньких девушек, но я не знаю, успел ли Базанов втянуть их в свою систему, подвергая риску (или счастью?) з а б е р е м е н е т ь, понести от него. Более точного слова не могу подобрать. Именно так, мне кажется, чувствовал, так поступал и мыслил Базанов, когда речь шла о близких женщинах и мужчинах или о ближайших — учениках. Просто в отношениях с женщинами все кончалось наиболее естественным образом.