— Нужно же немного уважать старших. Кхе!.. — совсем не вовремя выступает Платон.
— Вы-то нас уважаете?
— Довольно. Замолчите. Перестань, Платон. Не уподобляйся этому enfant terrible…[29]
— Чего-чего?.. А ну повтори!
Нет больше сил у Тоника спорить с этими придурками. Все. Хватит. Надоело. Как людей ведь пригласил. Время провести. А они тут бардак устроили.
— Ну-ка мотайте отседова. Валите. Ну! Тоже мне, нашли себе дискотеку…
Тоник чувствует, как все опять напрягается в нем, дрожит, и если они сей момент не уберутся к такой-то матери, он за себя не ручается.
И они, конечно, убрались. Выкатились. Не пошли на обострение конфликта с Тоником — смылись. Вместе с бабами. Само собой. Ирочка-сестричка-продавщица-манекенщица тоже уехала. Жарко дыхнула напоследок Тонику в шею. Вернулась небось на дежурство в свою больницу. Не то Армян Баклажан завтра утром придет, хватится: где сестра?..
Тоник ворочается в кресле, не может найти удобное положение. «Суки, — думает, — такой шикарный вечер испортили».
5
Профессор Петросян лично осматривает вновь поступившего. Профессор Петросян со знанием дела теребит податливую руку, нащупывает пульс, прикладывает стетоскоп к просвечивающим сквозь кожу ребрам, отдает распоряжения, назначает лекарства, пишет прямо на колене, подложив историю болезни, которой, собственно, еще нет. Нет пока никакой истории.
Золотое перо тут и там прорывает рыхлую бумагу. Сестра старается запомнить то, что говорит профессор. Сестра принимает от него письменные назначения.
— Хорошо, Грант Мовсесович. Хорошо. Хорошо.
Профессор же повторяет:
— Купировать. Купировать. Купировать.
Летят исписанные черными чернилами листочки из-под вечного пера…
Вглядываясь в недвижные черты, профессор Петросян склоняет голову то в одну, то в другую сторону, словно пытаясь приспособить зрение к создавшейся ситуации, мысленно перевернуть в вертикальное положение для опознания покоящуюся на подушке голову.
— Кажется, он приходил на консультацию, — говорит профессор. — Около года назад. Не припоминаете?
Нежная щечка алеет. Подрагивает на щечке родинка. Капельки пота искрятся на переносице.
— Я ведь совсем недавно работаю, Грант Мовсесович…
— Ах да, верно, — вслух вспоминает профессор. — А карточки у него не было. Он приходил с женой. Блондинка с золотыми кудрями.
У профессора Петросяна профессиональная память на лица. У профессора Петросяна профессиональная память на ситуации.
— Он не женат, Грант Мовсесович. Тут так написано…
Профессор Петросян закручивает золотой колпачок. Профессор Петросян прячет вечное перо в нагрудный карман халата. Он кладет историю болезни на тумбочку, упирается лохматыми руками в толстые ляжки. Неужели профессиональная память его подвела?
Кто же из них нуждался тогда в его консультации? Он или она? Кажется, именно ее собирались госпитализировать. Впрочем, неважно. Несущественно. Подобные заболевания заразны. Эпидемии опустошительны. Достаточно в семье заболеть одному…
— Капельницу! — распоряжается профессор. — И почаще заходить ночью. В ближайшие дни — никаких посещений…
Профессор Петросян у себя в кабинете. Профессор Петросян надевает серую каракулевую шапку пирожком, заботливо укладывает на груди пушистый шарф, прижимает его подбородком, выпячивает губу. Сестра пытается помочь. Профессор не позволяет. Он залезает в один рукав драпового пальто, ловит другой.
— Никаких родственников, — повторяет. — Категорически никакой информации извне. Только с моего разрешения.
— Да, Грант Мовсесович.
— Спокойной ночи.
— Спокойной ночи, Грант Мовсесович.
И сестра отправляется в палату № 3 ставить больному капельницу, давать лекарства.
6
Коридор отделения кризисных состояний затихает. Пациенты отходят ко сну. Объявлен отбой. Все как обычно. Никаких ЧП. Никаких экстренных вызовов. Ни над одной из дверей не загорается лампочка вызова. И только в астральном мировом пространстве, куда способны проникнуть мысленным взором лишь ясновидящие волхвы и ловкие мошенники, давно мигает световой сигнал, то ли возвещающий беду, то ли извещающий о намечающейся вакансии. И что теперь зависит от снадобий профессора Петросяна? Что зависит от расторопности медицинской сестры?
Впрочем, от кого же еще? Ведь только врачи и небо, взвесив все «за» и «против», свои права и обязанности, желания и возможности, сопоставив и взаимно оценив свои представления о справедливом и целесообразном, согласовав их с текущими планами на ближайшие годы, месяцы, дни, способны распорядиться этим ничтожным остатком живой энергии, еще теплящейся в жалком теле, то ли сбросив ее со счетов в общий котел, то ли перекачав недостающее из общих ресурсов с тем, чтобы тело сие вновь могло принадлежать человеку. В любом случае образуется мост, путепровод, по которому в ту или иную сторону потечет скользкий, как ртуть, сгусток энергии. Бренная оболочка сообщится с бескрайностью вселенной, сольется с нею, и воспарившая душа узрит на миг самое себя из недосягаемого далека.
Она узрит нечто, недвижно лежащее на кровати больничной палаты № 3 — землистого цвета маску на белой подушке: ввалившиеся, заросшие щеки, заострившийся восковой нос, спутанные, прилипшие ко лбу волосы и две голубые проталины подернутых смертной пеленой застывающих глаз. Только отсюда, из высокого далека, сможет она наконец увидеть, как устало это лицо улыбаться, плакать, принимать чужие обличья.
Пациент палаты № 3 пытается раздвинуть веки. Пациент палаты № 3 напрягает последние силы, чтобы разорвать клейкий кроваво-красный сгусток, преодолеть свинцовую тяжесть век. Из сумрака вечной ночи выплывает тяжелый угол, слабый розовый свет, листья растения, отбрасывающие на стену длинные, причудливые тени.
В ушах непрестанный гул. Пахнет пылью, тленом, известкой, подвалом, старой картошкой, мышами. Страшно хочется пить.
Его снова уносит куда-то — в закат? в рассвет? Его уносит навстречу концентрическим кругам, похожим на анфиладу радуг.
Пить хочется. Губы слиплись. Язык присох.
То ли во сне, то ли в бреду он видит бело-голубой заснеженный домик в тумане, рояль, обледенелый красный автомобиль и тени трех фигляров за освещенной занавеской — как если бы их показывали в теневом театре.
Больной стонет. Его тело, будто стянутое веревками, сотрясают мучительные приступы то ли кашля, то ли рыкающих позывов рвоты.
Дверь приоткрывается. Бледный свет из коридора затекает в палату отошедшей водой перекисшего молока. Остро пахнет лекарствами. Неясная белая тень маячит в пролете.
Девушка в белом неслышно ступает по мягкому синтетическому ковру, подходит к кровати, поправляет сползшее одеяло. На нее устремлены широко раскрытые глаза.
— Что? — спрашивает она шепотом. — Что беспокоит?
Больной смотрит не мигая, силится что-то сказать. Губы спеклись, пригорели, едва шевелятся. Тихий задушенный хрип вырывается из груди — и тотчас глаза лишаются всякого цвета и смысла. Больной снова впадает в беспамятство.
7
Уже и не вспомнить, пожалуй, с каких пор Антон Николаевич просыпается по утрам от тягостного ощущения, будто холодная мокрая жаба уселась ему на грудь. Будильник еще не звонил. Шум с улицы вытесняет остатки сна. Антон Николаевич лежит с закрытыми глазами, прислушиваясь к дребезжанию металла, грохотанию подскакивающего на неровностях асфальта грузовика. Потом с характерным шелестом, пришлепыванием и пришептыванием внизу под окнами проносится первая легковая машина. И опять становится тихо.
Темнота спальни насыщена страхом — как на каком-нибудь гулком заброшенном чердаке, заваленном старыми, ненужными вещами. В комнате душно и сыро. Квартира насквозь пропитана слезами жены. Воздух предельно насытился влагой, и слезы иссякли. Все слова сказаны. Нет новых мыслей, доводов, доказательств. Страх и жалость разъедают душу, не дают работать, дышать, жить.