Игра есть усилие, попытка выйти из сферы логики, потому что логика приводит к мысли о смерти… Ничего путного не можем мы ждать, пока человек не станет размножаться почкованием или делением, уж раз ему необходимо размножаться во имя цивилизации и науки.
Мигель де Унамуно
«Любовь и педагогика»
ЧАСТЬ I
КРИЗИСНОЕ ОТДЕЛЕНИЕ
1
Темным ноябрьским вечером по Четвертому проспекту Монтажников двое странного вида граждан волокли жалкое бесчувственное тело, подхватив под руки с разных сторон. Ноги несчастного, более походившего на тряпичную куклу, нежели на существо, еще подающее признаки жизни, оставляли глубокие борозды в раскисшем, хлюпающем снегу, но тотчас эти неверные прочерки затягивало жидкой кашицей, и уже в нескольких шагах не оставалось следов. Светло-серый ворсистый балахон пожилого, который поддерживал несчастную жертву справа, понизу был изрядно испачкан грязью. Человек тяжело дышал, очки сползли на кончик носа, расширенные от натуги глаза маниакально светились, а щеточка седых усов хищно вздернулась, как у кролика, обнажив ряд неправдоподобно белых и ровных искусственных зубов. Губы же его более молодого напарника в кожаном, поскрипывающем при каждом шаге пальто были презрительно сжаты, будто ему стоило больших трудов преодолеть собственное отвращение. Позади, на некотором удалении, припадая на левую ногу, плелся самый из них молодой — длинноволосый субъект в спортивной куртке, поблескивающей в ртутном свете фонарей, яркой лыжной шапочке и сильно потертых джинсах, обтягивающих его тощие, длинные, кривоватые конечности. Этот тоже был в очках, впрочем совершенно темных и потому неуместных ночью, ибо если в это пасмурное время года солнце случайно и выглядывало днем, то уж теперь оно наверняка находилось недосягаемо далеко, по другую сторону земли. Перевесившись на один бок, самый молодой нес туго набитый портфель, столь же для него нелепый, как и солнцезащитные очки.
Необозримый, безнадежно отсыревший Четвертый проспект Монтажников, залитый жасминовым светом фонарей, пах остывшей баней и отгоревшим топливом, хотя машин, как и пешеходов, не было видно. Лишь редкие светофоры, нервически перемигиваясь, открывали и закрывали путь отсутствующему транспорту. Вскоре подозрительная компания свернула за угол. Молодой человек с портфелем задержался, опасливо озираясь, и вперевалочку побежал догонять остальных.
— Эй, не туда!
Шедшие впереди остановились. Кожаное пальто ослабил поддержку, и обмякшее тело почти целиком оказалось на попечении пожилого. Голова пострадавшего дернулась, беспомощно упала на грудь. Приближающийся молодой человек пальцем свободной руки указывал на дом, громоздившийся в глубине двора, на той стороне улицы, перпендикулярной проспекту. Подойдя, он заглянул в безжизненное лицо.
— Небось уже дуба дал.
Кожаное пальто ничего не ответил, тогда как пожилой сердито засопел, нервно закашлялся.
— Какой же ты пошляк, Тоник… Кхе! Откуда столько цинизма?
Он упрямо встряхнул податливую ношу, Кожаное пальто подхватил, и они двинулись наискосок, прямо на красный свет. Глухо стукнулся о мостовую сначала один, потом другой ботинок пострадавшего, будто с тротуара скатили детскую коляску. Что-то булькнуло, засипело у него внутри, и все трое прибавили шаг.
Улица ползла боком. При рассеянном искусственном освещении глаза седого желто-зелено светились из-за круглых стекол очков.
— Антон! Это безумие. Кхе!
Белый клеклый налет запекся в уголках губ.
— Поменяйся с Тоником, — прозвучало в ответ. — Пока все идет по плану. Только возьми у него портфель. Там документы, ключи от квартир, письма и телеграммы. Отправишь все завтра утром.
— От каких квартир?..
Они едва успели остановиться, заслышав отчаянный перезвон неведомо откуда выскочившего трамвая. Неотснятой кинопленкой стремительно пронеслись пустые, освещенные окна. Громыхнуло, тренькнуло, утробно прогудело, и вислозадый трамвай, виляя красными хвостовыми фонарями, утек по невидимым, затянутым снежной кашицей рельсам.
Земля продолжала дрожать и вибрировать. Трое не двигались с места. Над их головами шипело, испуская мертвенный свет, одно из искусственных неоновых светил, да в некоторых подъездах запертых на ночь магазинов скучно мигали сигнальные лампочки. Дома глядели остекленевшими глазами нижних этажей, множились, размываясь в ореоле зависших над асфальтом стеклянных баллонов со светящимся газом.
Через оптические линзы очков глаза Седого казались огромными. Кожаный Антон сунул свободную руку в левый карман, извлек аптечную упаковку, продавил большим пальцем фольгу, выкатил на язык маленькую таблетку.
— Еще бы чуток — и каюк! Для него даже лучше, — кивнул Тоник в сторону доходяги.
— Ничего умнее не мог придумать? — сорвавшимся бабьим голосом прикрикнул на него старшой.
— Молчи, придурочный.
— Нахал! Сопляк! Кхе! Антон!.. Антон Николаевич, что же это? Кхе! Я ведь ему в отцы гожусь.
— В деды, — невозмутимо уточнил Тоник.
— Что? Как ты сказал? Кхе!..
— Не уподобляйся, — попытался успокоить Седого названный Антоном Николаевичем. — Не обращай внимания. Ну что ты хочешь… Dementia præcox[7]…
Колючие усики прыгали. Лязгала вставная челюсть. В гневе Седой — звали его Платоном — едва не потерял контроль над собой. Сказывались последствия старой контузии.
— Ладно, пошли.
Вся компания вновь двинулась вдоль плохо освещенной улицы. Через темный двор подошли к десятиэтажному зданию, возле застекленного подъезда которого сиротливо ожидали две белые санитарные машины с красными крестами по бокам.
Тот, кого втаскивали по ступенькам под козырек, был, казалось, совсем уже плох. Беспорядочно заросшие, землистого цвета щеки запали, нос заострился, плотно сомкнутые, все в лиловых потеках губы завяли, а веки приобрели какой-то мертвенно-синюшный оттенок. Грязный, растерзанный, сбившийся у подбородка шарф и старое, кое-где порванное пальто из такого же серого, ворсистого, как и у Седого Платона, толстого материала имели самый неприглядный вид, тогда как отсутствие на пострадавшем какого-либо головного убора создавало реальную опасность дополнительных затруднений, и без того очевидных. Тоник сейчас же сдернул со своей головы вязаную красно-синюю шапочку болельщика ЦСКА, стал прилаживать ее жмурику. Так оно выглядело все-таки поприличней.
Ввалились в вестибюль, в гулкую тишину больничного аквариума. Необъятных размеров дежурная в белом халате преградила путь.
— Беру на себя.
Сказано это было сквозь зубы и прозвучало едва слышно. Кожа пальто деловито скрипнула, Антон Николаевич склонился, что-то доверительно зашептал санитарке на ухо. Тоник тем временем подхватил пострадавшего за ноги.
— Где направление? Разденьтесь. Нельзя! — опомнилась вдруг дежурная, но пока она разворачивалась, будто тяжелый танк, вскочивший в лифт последним Антон Николаевич успел нажать кнопку.
Мотор взвыл. Их понесло наверх.
Пахло лекарствами. Фанерные стены кабины были вкривь и вкось исцарапаны безобразными надписями. Царапали, видно, исподтишка, второпях, при свидетелях.
Когда с пострадавшего сняли ужасающего вида пальто, еще более непристойными показались его замызганные ботинки и брюки, хранящие следы самого варварского обращения.
После лифта пришлось подняться на полэтажа пешком. Остановились перед обшарпанной дверью с облупившейся белой краской и черной небольшой траурной табличкой «Отделение социально-психологической помощи. Посторонним вход воспрещен». Отдышались. Наконец Антон Николаевич позвонил. Подождали. За дверью все было тихо и безнадежно. Позвонили еще раз. Потом еще.
В конце концов им открыли. Круто загнутые наверх реснички сестры несколько раз удивленно дрогнули. Недоумевающий взгляд задержался на юном Тонике.