Для меня Лялькин приезд всегда был праздником. Наша захолустная жизнь не так уж богата, нежно выражаясь, поэтическими впечатлениями. Лялька же, я уже говорила, одним прикосновением, а то и невзначай оброненным словом, взглядом могла превратить прозаическую драму из жизни провинциального журналиста, художника, мусорщика, продавца и тэ дэ и тэ пэ в волшебную сказку о принце, диковинных королевствах и прочих душевожделенных местах. Вот я и приблизилась вплотную к тому, что принято называть завязкой, зарождением конфликта, а в музыкальном произведении — основной темой.
Итак, Ляльке тридцать два, Лялька никогда не изменяла мужу, единственному мужчине в ее жизни. Лялька сидит у меня в платьице фасона а ля Колдунья, то бишь Марина Влади, и экзотических коралловых бусах. Я только что рассталась с мужем, я жажду излить кому-то — Ляльке тем более — свои боль, обиду, желчь, негодование по поводу пережитого, а она говорит мне безмятежнейшим тоном:
— Вчера перечитывала письма Байрона к Каролине Лэм. Помнишь это: «Твое сердце, бедная моя Каро (что за вулкан!), наполняет твои жилы горячей лавой; но мне не хотелось бы, чтобы оно остыло даже немного…» И дальше… ты знаешь, что он пишет ей дальше? «Я всегда считал тебя самым умным, обаятельным, сумасбродным, милым, непонятным, опасным и неотразимым созданием из всех тех, что живет сейчас на земле или должен был жить две тысячи лет назад». И это говорит Байрон, понимаешь? Счастливица, хотя потом она дорого за все расплатилась.
Снова я пытаюсь увести разговор в русло нелегких перипетий моих последних лет, рассказываю, как застала теперь уже бывшего мужа в своей квартире, на своей кровати, со своей подругой… А она:
— Видела по телевизору Клиберна? Вот уж воистину над чистыми душами не властно время.
И я, замотанная работой, невзгодами личного плана, суровым бытом советской провинции, несоответствием своих поступков с внутренней сутью моего существа, поначалу злюсь на Ляльку, потом тысячу раз благодарю ее за все. Кажется, даже вслух.
Вечером я пойду провожать Ляльку по нашей грязной вонючей улице, которая на несколько сладких минут превратится для меня в Латинский квартал мною обожаемого прошлого столетия. Я заранее предвкушаю, как пойду провожать Ляльку, и моя душа наполняется чуть ли не гармонией с окружающим. Потому что я вдруг начинаю глядеть на него (вернее, не видеть его) Лялькиными глазами.
И тут появляется Сергей Васильевич, с которым мы на «вы». Он с той — нашей школьной — поры ни капли не изменился, хотя давно женился. Я представила и предоставила их с Лялькой друг другу, сама отправилась на кухню поставить чайник и приготовить чайную посуду. Я вовсе не рассердилась на Сергея Васильевича за его несвоевременное вторжение, перебившее наше с Лялькой одиночество, — он давно в нашем доме, как мебель, как то старое кресло, к примеру, в котором сидел еще мой дедушка. Тем более — Сергей Васильевич неудачник, а они, как вам известно, очень скрашивают жизнь окружающих, смягчая контрасты в пользу последних. Ведь серое рядом с белым выглядит совсем не так, как по соседству с черным, верно? Словом, они о чем-то беседовали, сидя рядышком на диване, я слышала журчащий Лялькин смех и… Да, потом я услышала мазурку Шопена, которую Лялька, помню, играла еще в те времена, когда ходила на уроки музыки к своей кудрявой польке.
Когда я вошла с чашками в столовую, я почему-то обратила внимание на то, что у Сергея Васильевича очень красивые волосы цвета расплавленной смолы, что на нем сегодня ослепительно белая рубашка (хоть убей, не припомню, в каких он раньше ходил) и красные носки. А Ляльке очень идет высокая прическа — это она от жары волосы заколола, без зеркала и одной-единственной шпилькой.
Мы болтали за столом так, будто были вдвоем с ней, хотя Сергей Васильевич принимал самое живое участие в нашей болтовне. Нет, вру, было даже веселее обычного: Лялька была в ударе, Лялька восхищалась, глядя в окно, закатом, окутанным ядовито-жемчужной дымкой из заводской трубы, Лялька двумя руками в унисон сыграла его тему, — похоже, это было что-то из Рахманинова. Лялька задавала Сергею Васильевичу вопросы типа: «А не кажется ли вам, что у каждого человека есть музыкальная тема его судьбы, от которой ему не отвертеться?» или «Вы женились на той, кого любили первой любовью, или ваша первая любовь так и осталась недосягаемым идеалом?» И еще один вопрос она задала: «А вы могли бы бросить семью и уйти в неизвестное с любимой?» При этом ее щеки вспыхнули, а пальцы забегали по столу, словно по клавиатуре рояля. Сергей Васильевич смущался, но, мне казалось, старался отвечать честно.
Лялька не умеет кокетничать — дело в том, что это довольно сложная наука, и для того, чтоб ею овладеть, нужно приложить немало усилий. Лялька, я это знаю, палец о палец не ударила в этом направлении, хотя Сергей Васильевич вдруг бросил ей в разгар нашего вечера скорее похожий на восхищение упрек: «Кокетка. Законченная кокетка». Она не обиделась, она даже бровью не повела, я же подумала о том, как слепы и ограниченны мужчины: Лялька и кокетство вещи несовместимые, наверное, даже больше, чем цветы на подоконнике ее бывшей квартиры, сладкие грезы под музыку Шопена и Пола Маккартни и наша темная вонючая улица. Мне и в голову не могло прийти, что, сажая Ляльку и считающего само собой разумеющимся проводить ее до самого дома Сергея Васильевича в трамвай, я присутствовала при значительном, если не самом значительном, событии в жизни моей лучшей подруги и нашего старого, похожего на удобную и незаметную мебель друга дома.
Трамвай громыхал, светился изнутри, разбрасывал фейерверки электрических синих искр во все стороны улицы. Лялька махнула мне рукой и послала воздушный поцелуй. Впрочем, я не уверена, что этот широкий, залихватски безрассудный воздушный поцелуй был адресован мне.
На следующий день Лялька заявилась ко мне необычно рано. Помню ее непокорный профиль на фоне нашего грязного кухонного окна, дрожащую, исходящую дымом сигарету между третьим и четвертым пальцами ее по-девчоночьи тонкой руки, свернувшегося неудобным калачиком на ее шатких коленках моего черного кота Сеньку.
— Он мне идет, правда? Правда же он мне очень идет? К моим зеленым глазам и языческим желаниям. Как ты думаешь, Нелька, язычество — это плохо или хорошо? Человечество уверено, будто прошло путь от язычества до христианства. Пускай себе думает. На самом деле каждый из нас движется по замкнутому кругу. Ясно тебе? Ну и что из того? Какая мне разница, что до меня кто-то уже испытал всю глубину…
Лялька вдруг отвернулась к окну и замолчала. Вернее, заставила себя замолчать. Она у меня ничего не спрашивала, она даже имени Сергея Васильевича не упоминала, но я уже рассказала ей его биографию, причем с интересом для себя. Лялька гладила Сеньку, время от времени стряхивала на пол пепел тлеющей сама по себе сигареты и молчала.
— Никогда не имела чести лицезреть его жену. Серьезно тебе говорю. Кстати, и не жажду увидеть. Матушка сказала: «на три с минусом». Уж если моя матушка так сказала… Он всегда и везде ходит один — и в кино, и в театр. Мать была у них дома, но я не интересовалась подробностями. Мадам преподает английский не то в педе, не то в меде. Дочку, как и тебя, зовут Ляля. Нет, стой, вру — ее зовут Леля. Он почти три года был безработным — наказали за какой-то шибко критический материал. Рассказывал, будто кропает роман о местных нравах, хотя последнее время чуть ли не каждый вечер сидит у нас допоздна и играет с матерью в «шестьдесят шесть». Жена, я слышала, бегает по частным урокам… Ты права — ему что-то около сорока… — Лялька даже не раскрывала рта. — Кончил Ленинградский университет — не то филфак, не то журфак, к нам приехал по распределению. Да, в нем на самом деле есть что-то загадочное. — Лялька сидела неподвижно в позе роденовского Мыслителя. — Что-то невостребованное, не нашедшее применения в здешних условиях, — продолжала свои рассуждения я, — бескомпромиссность, честность… — При последних моих словах Лялька по-разбойничьи свистнула. Сенька в испуге скатился под стол, зашипел на нас оттуда, я уронила в свой недопитый чай сигарету. Лялька хохотала, вцепившись обеими руками в свою пепельно-медовую гриву. Меня вдруг осенило. — Послушай, а ты, кажется, того…