– Да что в них толку! – жалобно прибавил он.
– Свечу можно купить.
– Конечно. Но знаешь ли, я сегодня кроме воздуха ничего ещё не принимал внутрь и, признаюсь, чувствую такой аппетит, что, кажется, съел бы всё.
– Так ты боишься, что не донесёшь свечу из лавки, съешь на дороге?
– Да не то! А знаешь ли, во мне происходит борьба. Свечу купить, или хлеба на семь копеек? Того я другого никак нельзя. А ведь ты тоже, должно быть, ничего не ел сегодня?
– То-то и есть, скажи ты мне, с чего это ты вздумал покупать газету? Кажется, можно было понять, что при таких обстоятельствах все эти культурные потребности следует к чёрту… А я был уверен, что ты принесёшь колбасы.
– Ну, брат, о колбасе ты мог бы отбросить всякие мечты, – решительно заговорил Каллистрат Иванович, – и что в ней хорошего? Одни трихины и больше ничего. Самое безопасное – это хлеб.
– Потому что самое доступное. Я думаю, что если б тебе сказали: вот колбаса, начинённая трихинами, ты проглотил бы и её.
– Знаешь, что я тебе скажу: не упоминай ты, ради Бога, о колбасе! Ну, как же быть с нашим капиталом?
Вопрос действительно представлялся серьёзным. Едва ли дипломат когда-либо находился, в таком затруднительном положении, как я в ту минуту. Я знал очень хорошо, что если Каллистрат Иванович не будет заниматься ночью, то завтра не выдержит экзамена. С другой стороны голод начинал не на шутку пронимать меня, чувствовалось действительно нечто вроде сжимания сердца, чему способствовало воспоминание о колбасе.
– И к чему было покупать газету! – озлился я наконец, не находя исхода.
– Да видишь ли, сегодня газеты должны быть интересны, судя по предшествовавшим событиям, – говорил Каллистрат Иванович, как бы оправдываясь передо мной, – притом же я совсем позабыл, что вчерашний огарок кончился, и рассчитывал на эти семь копеек купить хлеба.
– Вот что сделаем, – наконец, предложил я, – можно купить за три копейки сальную свечку, и на остальные четыре – фунт чёрного хлеба.
– Но это ужасно неловко! – возразил Каллистрат Иванович. – Представь, что входит в овощную лавку господин, одетый более или менее прилично, и спрашивает фунт чёрного хлеба и сальную свечу… Это ужасно неловко, я по крайней мере отказываюсь идти.
– Да это ты с чего конфузиться вздумал? – спросил было я, но тотчас же вспомнил, что Каллистрат Иванович ещё только полгода в Петербурге и потому ещё не вполне усвоил смысл одеяния «более или менее приличного».
Я взял со стола семь копеек, надел пальто и вышел на улицу. Ночь стояла непривлекательная. На улицах валялся не то снег, не то грязь; ни тепло, ни холодно, но зато сырость так и пронизывала насквозь; несмотря на темноту, свет фонарей казался жалким, потому что ему приходилось освещать жалкую картину; продувал небольшой ветер, насквозь пропитанный какой-то неприятной влажностью, – всё это способно было до последней степени испортить настроение духа.
Войдя в овощную лавку, я нашёл там двух покупателей – дворника нашего дома и какую-то бабу, которую я почему-то сейчас же окрестил кухаркой. Встретив такое общество, я действительно почувствовал себя в неловком положении и, несмотря на то, что понимал бессмысленность подобной щепетильности и в душе обзывал себя самыми нелестными именами, я всё-таки не решился сделать свой заказ. Дело в том, что дворник знал меня, я встречался с ним каждый день и в цветущую пору моего 6юджета раза три, кажется, давал ему на водку. И вдруг этот самый барин теперь спрашивает, ни больше, ни меньше, как сальную свечку и фунт чёрного хлеба! Очевидно, дворнику ничего не стоило тут же высчитать, что у меня имеется всего семь копеек, и он был бы совершенно прав, если бы вздумалось дать мне на водку… Я в одно и то же время предавался этим соображениям и бичевал себя за них; когда лабазник устремил на меня свои глаза, я чуть не потерялся. Притом дворник, узнав меня, отвесил мне поклон, что ещё ухудшило моё положение. Когда же я услышал роковой вопрос: «что прикажете?». то с удивительной решимостью и твёрдостью, и совершенно неожиданно для самого себя, произнёс:
– У вас можно достать бутылку рому?
Мой вопрос прежде всего удивил меня. Я спросил рому и стыдился выговорить «фунт чёрного хлеба».
– Нет-с, напитками не торгуем-с. – немножко удивлённо ответил лабазник. – Это вот сейчас за угол направо пожалуйте, – посоветовал он мне снисходительно, как бы говоря: «Экий простоватый малый, – не знает, что в овощной не бывает напитков!»
Но я, разумеется, очень хорошо знал, чего в овощной не бывает, и, последовав совету лабазника, поскорее вышел из лавки и бежал за угол. В другой лавке я уже не нашёл никого и потому без колебаний спросил то, что мне было нужно.
Когда я рассказал эту историю Каллистрату Ивановичу, он нисколько не удивился и нашёл, что так именно и следовало поступить.
– Но ведь это бессмысленно – стыдиться бедности, – возразил я.
– Стыдиться бедности вообще – бессмысленно, – рассуждал Каллистрат Иванович, уписывая с зверским аппетитом чёрный хлеб, – но в данном случае – нисколько. Фальшивое положение нужно прикрывать фальшивыми средствами. По нашему состоянию, нам следует занимать лачугу в подвальном этаже, Тогда не стыдно было бы делать подобные закупки. Никто и не удивился бы, а напротив, удивились бы, если б ты, выползши из подвала, спросил фунт керосину. Но раз мы занимаем комнату на третьем этаже, всякий имеет право требовать, чтобы мы покупали освещение, приличное положению на третьем этаже. В подвале мы жить не можем, потому что при наших не в меру нежных организмах на другой день лежали бы в больнице. Ну, значит, нужно кривить душой.
Когда хлеб был съеден, мы, чувствуя сильную тяжесть в желудках, в то же время чувствовали самое ничтожное ослабление аппетита. Я, впрочем, обыкновенно ел немного и потом более или менее удовлетворился, но Каллистрат Иванович чувствовал себя в состоянии человека, который только разохотился есть. А это состояние, при отсутствии материала, несравненно мучительнее голода.
Пофилософствовав с полчаса, я напомнил своему сожителю об экзамене и, не желая мешать ему, разделся и улёгся под своё покрывало. Каллистрат Иванович принялся молча зубрить, причём иногда увлекался, таинственно произносил: «qui musculus?» [ мышцы из тех, кто – лат. ], и, замирая на этом вопросе, опять погружался в безмолвное зубрение.
Прежде чем мне удалось заснуть, голова моя подверглась осаде совершенно непрошеных мыслей. Я никогда не считал пищу предметом удобным для приятного размышления. Тем не менее, когда я, поужинав полуфунтом чёрного хлеба, ёжился под одеялом, пища не выходила у меня из головы. В каких только видах она ни представлялась мне! То вспоминались мне вкуснейшие в мире пирожки, которыми угощала меня тётушка Каллистрата Ивановича, когда мы были в Одессе. Это были действительно замечательные пироги, за которые, если б тётушка захотела отправить их на парижскую выставку, она непременно получила бы золотую медаль; это были в полном смысле слова её мануфактурные произведения.
Удивительные пирожки! Но они никогда не казались мне так вкусными, как в эту минуту. То вдруг в моём воображении являлась чашка, наполненная большими гречневыми варениками, с которых так и льётся струёй свежее янтарное масло. Тут же при них и сметана, без которой они немыслимы. Словом, одна за другой возникали такие роскошные картины, что когда я уснул, из них составился роскошнейший в мире обед, которым тут же угощала меня тётушка Каллистрата Ивановича. Она была такою же толстою и такою же доброю, какого я оставил её два года тому назад в Одессе.
От этого пиршества меня оторвали странные звуки, которые я услышал сквозь сон.
– Чёрт знает что такое! Это наконец невыносимо! – вдруг раздалось над моими ушами. За этим последовал сильный звук, по-видимому кулака, ударявшего о стол.
Я проснулся и увидел Каллистрата Ивановича, собиравшегося, как казалось, рвать себе волосы. Он запустил обе руки в свою взъерошенную голову и, неподвижно уставившись в одну точку стола, казалось, что-то энергично обдумывал.