Катю поздравляли, целовали, надежное плечо партнера, танцовщика Миши Кудимова, закрыло ее от чьей-то наглой видеокамеры.
– Все отлично, Катюша, мы с тобой молодцы. Я уже сматываюсь, сил нет… Вот этого репортеришку с серьгой надо вывести отсюда, подожди, я сейчас.
Миша шагнул к громиле-охраннику, который со скучающим видом стоял в дверях, что-то быстро шепнул. Охранник подхватил под руку бесполое существо в кружевном лимонно-желтом пиджаке, с громадным фальшивым бриллиантом в ухе. Катя узнала его, это был один из самых скандальных тележурналистов Москвы. Именно он только что упирал свою видеокамеру Кате прямо в нос, пытаясь выбрать план побезобразней.
«Он снимает рок-звезд, зачем ему классический балет?» – подумала Катя, провожая взглядом лимонный пиджак.
Через полчаса ей удалось усадить Глеба в машину. А еще через двадцать минут Катин белый «Форд» подъехал к дому в тихом переулке неподалеку от проспекта Мира.
Прихватив несколько букетов с заднего сиденья, они направились к подъезду. Глеб шел на заплетающихся ногах и напевал все тот же дурацкий шлягер. Споткнувшись, он обрушился на жену и повис на ней всей своей пьяной тяжестью. Кате едва удалось подхватить его и удержаться на ногах. Букеты крупных роз с целлофановым шелестом посыпались на асфальт. И в этот момент раздался негромкий выстрел. Сверху, на третьем этаже, в темном, распахнутом настежь окне мягко качнулась светлая занавеска.
* * *
Народный артист России, лауреат Ленинской премии за выдающиеся заслуги в советском киноискусстве, лауреат «Оскара» за лучшую мужскую роль в нашумевшем фильме 1989 года «Задворки империи», депутат Государственной думы, профессор Константин Иванович Калашников сидел в кафе на площади Сан-Мишель и прихлебывал кофе с молоком маленькими глотками. Каждый раз, прилетая в Париж, он обязательно заходил в это кафе.
Когда-то давно, в счастливом шестьдесят четвертом году, худой узколицый Костя Калашников играл белого офицера в фильме о Гражданской войне, скакал на коне по степи, красиво умирал от удара красноармейской сабли. Вечерами после съемок в дрянной гостинице маленького степного городка читал запоем Хемингуэя. В дикой казахской степи было приятно читать о Париже. Париж состоял из сиреневой дымки и бесчисленных маленьких кафе. В гостиничном буфете кормили хлебными котлетами и сухой желтой пшенкой.
В шестьдесят четвертом артисту кино Константину Калашникову по паспорту было двадцать пять, на вид – не больше двадцати, а чувствовал он себя на восемнадцать. Эта странная арифметика создавала иллюзию, будто время может двигаться вспять, и дарила робкую надежду на бессмертие. Он читал Хемингуэя и мысленно шел по Парижу, вскидывая молодое породистое лицо навстречу нежному туману Монмартра.
В соседнем номере, за тонкой гостиничной стенкой, актриса Надя Лучникова напевала песню молодого, категорически запрещенного Александра Галича: «Облака плывут в Абакан…» Надя играла красную партизанку. В фильме Костя ее допрашивал, грязно приставал, она отвешивала ему звонкую партизанскую пощечину. Потом ее расстреливали, Костя-белогвардеец командовал «пли» и играл лицом сложные чувства: смесь классовой ненависти и тайной безнадежной влюбленности.
Глубокой ночью Костя перебирался в номер к Наде, ее соседка, помощник режиссера Галочка, перебиралась в номер к оператору Славе, а сосед Славы, молоденький осветитель Володя, уходил спать в степной городок, к одинокой библиотекарше.
Панцирные гостиничные койки неприлично скрипели, но этого никто не слышал. На рассвете по бледному небу плыли палевые степные облака. Надя Лучникова расчесывала перед открытым окном длинные пепельно-русые волосы, втягивала холодный горьковатый воздух тонкими ноздрями и опять напевала Галича. Облака поворачивали с востока на запад и плыли к Парижу, сливались с нежной акварельной дымкой, пропитывались запахом кофе и духов.
У Нади был маленький флакон «Шанели №5». Потом многие годы этот тяжеловатый сладкий аромат напоминал Косте вовсе не Париж, а казахскую степь и грязную гостиницу со скрипучими койками.
Через полгода они с Надей скромно расписались. Она была на шестом месяце, живот заметно выпирал, и тетка в загсе смотрела на них неодобрительно.
Сына назвали Глебом.
Знаменитая фотография Хемингуэя – мужественное лицо, борода, высокий грубый ворот свитера – висела в московской квартире над тахтой, покрытой клетчатым пледом. Кроме тахты, пледа и этой фотографии, у них с Надей не было почти никакого имущества.
Через год Костю Калашникова пригласили сыграть Феликса Дзержинского. Потом ему поручили читать приветственные стихи на партийном съезде. Еще через год он стал заслуженным артистом, работал в одном из лучших театров Москвы, без конца снимался.
Квартира обрастала мебелью, Костя обрастал здоровым жирком. Надя больше не снималась, варила диетические низкокалорийные супчики, терла морковку, растила Глеба.
В конце семидесятых Костя Калашников попал в Париж. Ему доверили играть Ленина. Он вовсе не был похож на пролетарского вождя, однако для партийного режиссера, работавшего в традициях социалистического реализма, это не имело значения. Вождь в исполнении Калашникова получился высоким, элегантным интеллектуалом.
Париж действительно состоял из акварельной дымки и маленьких кафе. Костя прошел по всем закоулкам, о которых мечтал, читая Хемингуэя, и к нему вернулись его восемнадцать лет. Время двинулось вспять, запахло вечностью. Он сидел в кафе на площади Сан-Мишель и смотрел в огромные, дымчато-голубые глаза Шурочки Львовой. Шурочка была последним отпрыском старинного княжеского рода, многие считали ее самой красивой и изысканной актрисой России. В фильме о Ленине она играла Инессу Арманд.
Вернувшись домой, Костя развелся с Надей и женился на Шурочке. Ровно год дымчато-голубые глаза княжны глядели только на него. Они с Шурочкой снялись вместе в телевизионной двухсерийной лирической комедии, прославились еще больше.
Однако к следующей весне у Кости начался гастрит. Княжна, кроме сосисок, ничего варить не умела. К гастриту прибавилось нервное переутомление. Костя вдруг обнаружил, что жизнь состоит из миллиона отвратительных бытовых мелочей. Эти мелочи, словно тучи таежной мошки, набрасывались, сосали горячую Костину кровь, больно вгрызались в тонкую артистическую душу.
Собираясь утром в театр на репетицию, укладывая чемодан перед гастрольной поездкой, он не мог найти ни одного чистого носка, на рубашках не хватало пуговиц, свитера и брюки были распиханы безобразными комьями по полкам стенного шкафа вперемешку с лифчиками и колготками княжны.
Костя затосковал по Надиной тертой морковке и диетическим супчикам. Княжна, в свою очередь, успела соскучиться по предыдущему мужу, главному редактору крупной партийной газеты. Она была не менее талантлива и знаменита, чем Костя, бытовые мелочи тоже ранили ее тонкую душу. А главный редактор хоть и был человеком скучным, номенклатурным, зато его общественное положение и доходы позволяли иметь домработницу.
Как известно, «служенье муз не терпит суеты». За того, кто служит музам, суету должен терпеть кто-то другой. Костя Калашников вернулся к своей терпеливой Наде вовремя. Гастрит не успел стать хроническим, нервное переутомление не перешло в тяжелую депрессию, ни талант, ни здоровье не пострадали. Костя Калашников помолодел, похудел, его рубашки сверкали чистотой. Ровесница Надя выглядела рядом с ним как пожилая интеллигентная тетушка рядом с балованным обожаемым племянником.
Калашникову пришлось сыграть Дзержинского, Ленина, Фрунзе и даже молодого Брежнева. Но, к счастью, не только их. Он вовсе не был «придворным лицедеем». Партийно-положительные герои служили для него чем-то вроде индульгенций. Образами обаятельных, умных коммунистов Калашников зарабатывал себе право сниматься у опальных режиссеров, отпускать двусмысленные остроты публично, со сцены, иметь в домашней библиотеке запрещенные советской цензурой книги, колесить по миру. Его искренними поклонниками были многие крупные чиновники ЦК, а также их жены, тещи, свояки. Он умел рассмешить до упада и заставить плакать любого, даже самого тупого и замшелого кремлевского старца.