Чухрай и Познер пригласили для работы многих режиссеров – Тарковского, Шепитько, Климова, Андрея Смирнова, – в том числе и меня.
Увы, студия была обречена: ее, как и всю попытку демократизации экономики, не могла потерпеть ощетинившаяся партийная бюрократия. Студию сгноили. Грустно было смотреть на печальные глаза Познера, на его ироническую улыбку. Эксперимент продолжался недолго. Поехали танки по Праге, показав всему миру, чем эксперименты кончаются. Познера, не проявившего должной гибкости в отношениях с руководством, уволили. Чухрай уцелел, правда уже как руководитель не отдельной студии, а одного из объединений «Мосфильма», с известной долей самостоятельности, но под жестким контролем генеральной дирекции.
А в недолгий период 1967–1968 годов Экспериментальная творческая студия была гнездом ревизионизма, рассадником самиздата, крамольных идей, прибежищем людей с сомнительными взглядами и предосудительными знакомствами. Секретаршей Чухрая в ту пору была милая Лора Яблочкина, позже вышедшая за Тонино Гуэрру, а в те времена большая поклонница Рустама Хамдамова, сделавшего замечательную картину – «В горах мое сердце».
Для Экспериментальной студии мы с Горенштейном написали сценарий «Басмачи». Я был очень увлечен им, собирался ставить. Должны были играть Коля Губенко и Болот Бейшеналиев, но постановка как-то скисла. Не помню уж, что и кого не устраивало, в итоге решено было написать другой сценарий, тоже вестерн, но с иным в корне сюжетом. Поехали писать его в Коктебель – Рустам Ибрагимбеков, Валя Ежов и я. Рустам был молод, талантлив, подавал большие надежды. Учился на Высших сценарных курсах. Я прочитал один сценарий Рустама, очень трогательный и смешной. Мне сразу понравилось его прекрасное чувство юмора: мы с Валей решили, что возьмем его в свою компанию – делать вестерн.
Приехали. Начали работать. Уже появился в сценарии боец Сухов, появились басмачи, гарем, огромные железные баки с нефтью. Вся эстетика сценария росла из Платонова, который уже с «Аси» был моей путеводной звездой. Сухов навеян Пуховым, знаменитым героем «Сокровенного человека». Скоро мне надоело работать – захотелось купаться и загорать. Я решил с этой постановки линять, уже настроился на «Дворянское гнездо». Сказал:
– Ребята, хочу отдохнуть. Делайте сами.
Через пять недель они закончили сценарий, по которому вскоре, хоть и не без проблем, Владимир Мотыль снял фильм «Белое солнце пустыни», ставший шедевром русского кино.
Время в Коктебеле было сказочным. Я вообще сидел там каждое лето, написал немало сценариев – с Андреем Тарковским, с Фридрихом Горенштейном, с Эдуардом Тропининым. Жили в Доме писателей, в уютных квартирках, по вечерам шли замечательные посиделки, застолья, хохот, улыбки, потом шептанья по клумбам и по кустам. Помню, как-то я шел со свидания и в лунном свете на меня налетел, чуть не сбив, деловито бежавший куда-то Рустам с тремя бутылками вина.
«Басмачей» я потом переделал в «Седьмую пулю для Хайруллы» и отдал Али Хамраеву. По другому моему сценарию, «Серый лютый» (единственный раз я писал один), – Толомуш Океев снял фильм «Лютый».
Эдуард Тропинин – еще один чудный человек в моей жизни – появился, когда я писал «Конец атамана». Познакомил меня с ним Коля Шишлин, работник ЦК. Настоящая фамилия Тропинина – Маркаров, он был чекист, работал во внешней разведке, был специалистом по Востоку, отвечал за Афганистан. Он был замечательной души человек, страстный охотник. Женат был на танцовщице из «Березки». С ним было приятно выпивать и еще приятнее после выпивки носиться по Москве на машине. Гаишникам он показывал свое удостоверение, и они быстро ретировались.
Он страстно хотел стать сценаристом, любил писать, в конце концов его уволили из КГБ за излишнее увлечение литературной деятельностью.
Выпивая, Эдик всегда грустнел и только повторял, опустив голову:
– Эх, Андрон, Андрон!
Всего, что знал о происходящем, он сказать не мог, но видно было, что оно его не радует.
Помню, как-то, приехав из командировки, он сказал:
– Мы профукали Афганистан. Короля выгнали, идиоты. Москва устроила революцию, привела к власти Тараки.
Может быть, Эдик сам это делал – не по своему желанию, конечно.
В 80-е он умер от рака.
Теперь об одном изумительном характере, о Ежове. Как человеческая личность он, конечно же, больше чем просто сценарист. В нем жил абсолютно возрожденческий дух. Он был смесью Дон Жуана, Лепорелло, Гаргантюа и Фальстафа. Про его способность охмурять слабый пол ходили легенды. Помню, на просмотр «Сибириады» он привел какую-то молодую женщину, которую подцепил в коридоре «Мосфильма», и все два часа в темном зале что-то гундосил ей в ухо. Я шипел:
– Валя, замолчи! Дай смотреть!
Но он был неудержим. К концу просмотра, кажется, добрался до всех ее прелестей. Она уже почти сползла на пол. Неутомимый Ежов! Женщины его обожали, как и он их.
Он был замечательным рассказчиком. И вообще характер солнечный, легкий, мастер врать, придумывать, великий мастак по отлыниванию от работы. Весь, какой ни был на даче, алкоголь от него надо было убирать подальше, но и это не помогало: он выходил прогуляться, обратно возвращался веселенький, и дальше писать уже не очень получалось. Я никак не мог понять, где он успевал подзаправиться. Потом проследил: оказалось, он прятал бутылку в конуре у собаки. Спал он обычно до четырех дня. Вытащить его из кровати было непростой работой. Приступал к ней я в 11 утра, тряся его за плечо и показывая будильник, поставленный на два часа.
– Валя, смотри! День уже! Вставай!
– Еще два часика, – гундосил он.
В два я будил его снова, показывая будильник, поставленный на четыре.
– Валя, четыре уже! Вставай!
– Еще полчасика!
В конце концов где-то в полпятого, в пять я поднимал его ногой. У него была привычка читать по ночам. Если мы укладывались в час ночи, я тут же засыпал, а он до шести – до семи утра листал газеты.
Легкостью, солнечностью, раздолбайством своего характера он наделил всех своих героев – и в «Балладе о солдате», и в «Белом солнце пустыни», и в «Сибириаде». Они такие же, как он сам.
Мы обычно ходили гулять – в лес, к полю, во время этих прогулок что-то придумывалось, оформлялось. В чем он как профессионал был неподражаем, так это в точном знании, когда заканчивать. Не рабочий день (тут уж ясно, что чем раньше, тем лучше), а сцену, или акт, или сам сценарий. Я пытался что-то развивать дальше, он останавливал:
– Все, хватит! Сворачиваем! Дальше невозможно!
Чувство формы у него было замечательное.
Вообще это один из самых ярких, живописных характеров в нашем кино. На тыльной стороне лацкана своего пиджака он носил значок лауреата Ленин ской премии, выручавший его из многих чреватых неприятностями ситуаций – выяснять отношения с милицией ему приходилось чуть ли не еже вечерне. Помогал значок и тогда, когда было недопито и за водкой надо было идти в ресторан – нынешних ночных ларьков и магазинов тогда и в помине не было (популярный анекдот тех лет: иностранец спрашивает на Новом Арбате: «Где ближайший ночной бар?» – «В Хельсинки»). Значок он в подпитии однажды потерял, очень горевал о потере, пока один приятель, коллекционировавший ордена, не поинтересовался причиной его душевной смуты. «Господи! Ерунда какая!» – сказал он, тут же снял со стенки другой такой же и навесил Ежову на лацкан. В благодарность Валя написал статью в «Советскую культуру» о том, какой выдающийся телевизионный режиссер этот его приятель, и с той поры еще пуще берег значок, свою палочку-выручалочку.
Валя всегда чрезвычайно оживлял компанию. Вспоминая его, прежде всего вспоминаю застолья. Если это случалось летом, была окрошка с добавлением огромного количества запотевших бутылок пива и водки, под которые шли ежовские рассказы – рассказчик он был гениальный.
Он всегда был молод, хотя был старше нас на десять лет. С нами, еще необстрелянными юнцами, Валя, уже восседавший на сценарном Олимпе, якшался с великим удовольствием, без малейшей демонстрации собственного превосходства. Терпеть не мог теоретизирований по поводу сценарной профессии.