— А сбудется? — произносит Снежа.
Он самозабвенно всматривается в их лица. Только сейчас он увидел, как красива и изящна юная, как благородна и добра старая.
Любимая девушка, любимая мать, любимый дом, любимая работа, любимые друзья — какое все это чудо! И сколько людей за всю свою жизнь так и не изведали ничего такого!
Он хочет сказать что-то нежное, что-то теплое, подобное объятию, но не хватает дыхания. Как глухонемой, напрягается он и не может издать ни звука.
Из последних сил бросается вперед. Ударяет плечом дверь.
Снежный вихрь врывается в комнату, гасит свечки. Огоньки исчезают.
Цветком покачивается на ветру последний огонек, но вот и он поглощен мраком.
Мать оборачивается, ее знобит от страшного предчувствия. Она кутается в шаль, знакомую ему с детства.
— Не тревожься, мама! Все в порядке! — хочет произнести он. Напрягает занемевший язык, мучит грудную клетку, но даже шепот не вылетает изо рта.
Снежный вихрь играет длинной фатой, белым шлейфом праздничного платья. Он видит лицо матери. Она улыбается, она все прощает. Снежа и мать сливаются в единый образ.
— Горько! — выкрикивают друзья.
Черная фигура матери, словно дерево, сожженное грозой, мерцает на пороге, смотрит, как сын танцует со своей невестой, гибкой, проворной, в снежно-белом одеянии.
Снежа. Ничего не желает от него, ни за что не упрекает, не стремится изменить его и подчинить себе. Принимает его таким, каков он есть. Любимая!
— Горько!
Это его мать в образе девушки. А Снежа с поседевшими, как у его матери, волосами. Обе сливаются в одном нежном облаке. И целую вечность длится снежный поцелуй.
Совершеннолетие
В белой утробе лавины рождается его совершеннолетие. Он больше не может держаться, пытается вздохнуть. Ледяной кулак ударяет в грудь. Вместо воздуха он вдыхает снег.
Затвердевший воздух.
Он отчаянно пытался хотя бы одним пальцем пробить отверстие в снежной тюрьме. Палец опустился и посинел. Последняя дрожь, и палец сливается с холодным снегом вокруг.
Юноша превращается в снег, в затвердевший воздух.
Лавина пеленает его в белое. Лицо его проясняется. Лицо взрослого.
В последний свой миг он узнал нечто важное, самое важное в жизни.
Таким бывает лицо сына, потерявшего родителей, склонившегося над их безмолвной могилой. Тогда приходит зрелость. Тогда.
Единственная слезинка — увеличительное стекло.
Темные очки. Мир без иллюзий, без блеска, без ослепления.
Мир, исполненный крутизной и шероховатостью. Люди, сотканные из недостатков.
Друзья, шагающие друг за другом, зависимые друг от друга, объединенные общим стремлением к независимости.
Игра в рабов. Выбирай: порабощенный или поработитель?
Свободный.
Он смотрит на солнце и видит его сияние. Один лишь миг. Сквозь темные очки, подаренные ему Поэтом.
Он родился, чтобы увидеть солнце. Этого довольно.
Чем оплатить цену зрения — самую дорогую цену? Только жизнью? Мало.
Чувством вины. Вины перед самыми близкими.
Ла — вина. Вина, которая тяжелее лавины.
Ты достиг зрелости.
С днем рождения!
День гнева
Муки совести страшнее смерти
— Лавина! — отчаянно выкрикивает вожак Найден.
И криком своим вызывает беду.
Комья снега побежали по склону.
Страх перед ответственностью за других и за себя страшнее страха смерти.
Вожак грудью бросается на лавину. Остановить! Задержать хотя бы на миг, чтобы остальные успели спастись.
Лавина повалила его и перекатывает в своих объятиях.
В снежной преисподней переживает он муки совести.
Библейский судный день.
Полторы минуты длится эта вечность. Полторы минуты, пока человек может жить без дыхания, он переживает ад. Никто не может избежать этого страшного суда. Самая быстрая смерть, самая мгновенная катастрофа не спасут от той последней доли секунды, когда сознание работает с необычайной силой и интенсивностью.
Частица мгновения — бесконечное время для взвихренных видений, вырвавшихся на волю из глубины подсознания.
С неудержимой силой хлынули ошибки, забытые проступки, преступная небрежность по отношению к себе и другим, равнодушие.
Непоправимое.
Только бы вернуть минувшую ночь, и все изменится
Вожак вспоминает эту ночь, этот вечер в альпинистском пристанище.
Над печкой крест-накрест натянуты веревки, сушатся носки, свитера, платки и кашне. И тени их — над его головой — словно терновый венец.
Мы лежим на нарах и не можем уснуть. Глаза наши прикованы к гипнотическому танцу огня.
Снаружи воет ветер.
И, пытаясь заглушить этот безумный вой, мы запеваем песню.
Поэт замер перед печью, словно ящерица на припеке. На лице его — румяный отсвет пламени. И мы видим пламя зримым и трепещущим, живым.
Накинув куртку, вожак выходит на воздух. Плечом раздвигает поземку и возвращается назад.
На миг стихает песня. Звуки поземки словно голос судьбы. Мы выжидательно смотрим на вожака. Некуда бежать от наших глаз.
Он еще ничего не сказал, но судьба уже сказала свое веское слово.
Вожак утишает тревожную струнку в своих интонациях и успокаивает нас:
— Утром погода прояснится. Держитесь! Еще до рассвета всем быть на ногах!
Сторож, покуривая, замечает:
— С горами не шутят!
Внезапный порыв ветра распахивает ставню. К стеклу припадает бородатое лицо снегопада.
Мы смолкаем на миг. Суеверный приподнимается на локтях. Он напряженно вслушивается в голос ветра, А мы поем удалую песню о том, что надо идти вперед и только вперед, несмотря ни на что.
Внезапная безоглядная решимость охватывает нас. Мы не позволим вожаку отказаться от опасного пути.
Поэзия приходит неизвестно откуда и неизвестно куда исчезает
Поэт не имеет права на свою собственную, единственную смерть. Его судьба тесно переплетается с судьбами других. Ими он жив.
Поэт, в сущности, не живет, он вживается.
Образ его составлен из частиц каждого из нас.
Дыхание его полифонично — в нем вздохи всех гибнущих. Он живет сложнее и горячее всех нас. И гибнет с каждым из нас.
И последние его мгновения — самые долгие, самые мучительные: в них последние минуты всех нас.
Каждый из нас умирает вместе с поэтом. А впрочем, нет.
Благодаря поэту каждый из нас остается жить, остается лучшее, что было в каждом из нас.
Мир умирает вместе с Поэтом. И мир создается им.
Мы не верим поэту
Мы стараемся не замечать его. А он, прикрывшись локтем, украдкой что-то кропает на летучем листке.
— Прочти-ка нам, что ты там корябаешь! — Горазд выражает общее любопытство.
— Да это еще сырое! — противится Поэт.
— Ничего! У нас зубы крепкие! — поддерживает Горазда Насмешник.
Поэт поднимает голову. Половина его лица озарена пламенем, другая тонет в темноте. На миг двойственность его ясна даже нашим небрежным взглядам.
Свои стихи он вымучивает не для нас. Для себя. Никому не показывает, даже такому поклоннику поэзии, как Горазд. Для нас он складывает только веселые припевки-куплеты наподобие тирольских песенок.
Обида, ревность, злоба охватывают нас…
И никто не знает, что творится в душе молодого человека, не написавшего еще ни одного своего истинного стихотворения. Он несет их в себе как боль от проклевывающихся крыльев. Как чувствительны эти вздутия, эти горячие пульсирующие зачатки!
А мы остервенело щупаем их, словно пытаемся вырвать едва прорезавшийся зубик. И как можно показать нам нечто обнаженное, беззащитное, болезненно чувствительное к любому холодному дуновению!
Поэт тянется к своей гитаре. Настраивает, подбирает какой-то монотонный аккомпанемент. Лицо его выражает страдание. Он пытается запеленать свои новорожденные строки в это гитарное бренчание, чтобы защитить их.