Так как для подавления английских огневых точек, установленных в зданиях, у нас не было ни артиллерии, ни самолетов, мы и придумали эту штуковину с покрышками.
Старая автомобильная покрышка набивалась взрывчаткой, подпаливался шнур, как я говорил, и шину выкатывали из ближайшего подъезда на дом с дотом.
Но подобраться к доту тоже было непросто. Дома тут стояли тесно — плечом к плечу. Мы проделывали дырки в стенах и шли сквозь шеренгу зданий, сквозь их утробы, прикрытые безмятежными фасадами.
— Теперь надо перебегать в подъезд, — сказал я Катине.
— Я первая, — сказала Катя.
— Нет уж. Я проверю, потом ты.
Но она не ответила и как в воду нырнула в обнаженное пространство улицы. И сразу по мостовой зачиркали брызги автоматных очередей.
Я видел, как Катя петляет на бегу, и мне показалось, что ее ранили. Но нет, она вскочила в подъезд напротив дома, где я сейчас прятался, в подъезд с нашей покрышкой.
Полагалось выждать минут пятнадцать-двадцать, а я ринулся почти сразу. Меня всегда тянуло двигаться в том же направлении, что и она.
Сейчас я говорю «всегда». А мы знакомы-то были две недели. Но, наверное, так и определяешь, что влюблен, когда тебе начинает казаться, что все, связанное с этим человеком, существовало в тебе всегда.
Ее привел в нашу организацию Костас, сказал: «Моя однокурсница». И все. Будто это было высшей аттестацией.
Помню, мы сидели на явочной квартире у кузины Георгиса. В комнате было человек шесть, когда они вошли. И все замолчали. Замолчали и смотрели на них: двое высоких, бледных, оба в черном; на фоне белой двери они походили на старинную и в то же время модернистскую гравюру.
Костас носил странную разлетающуюся крылатку. А под мышкой, вернее — у талии, как держат на приемах военные кивер, стопка книг. Он был нашим разведчиком. Носясь в открытую по городу, он доставал любые сведения — англичанам почему-то не приходило в голову даже останавливать его. Может, из-за крылатки и книг.
О Кате я тогда же подумал то, что думал потом всякий раз, глядя на нее: узкое ее тело вонзалось в воздух, как длинное веретено, будто накручивало на себя невидимые нити воздуха. Или будто легкий смерч заматывал ее.
И сейчас, когда она бежала через мостовую, столбик смерча перемещался туда-сюда. И еще это походило на стремительное метание черного ферзя по шахматному полю.
Я не очень-то склонен к метафорическому мышлению, но о ней я всегда думал так.
Перебежал я спокойно. Ни одного выстрела. И только у самых дверей, как длинный язык кнута, за спиной взвизгнула очередь. Изогнувшись, я подался в глубь подъезда и ощутил, как пули прошли совсем рядом. И у самого своего лица увидел лицо Кати.
Наверное, это было неизбежно. Уже позднее я осознал, что с самого утра, слизывая несуществующие табачные крошки, я чувствовал ее губы.
Я поцеловал ее.
— Ты не должен был этого делать, — сказала Катя. — Нужно было выждать, а потом бежать.
Она будто бы и не заметила, что я поцеловал ее. Поцеловал в губы, глубоко и взволнованно. Она была странная, эта Катя. Самые неожиданные вещи принимала как закономерное, без улыбки расставляя все на свои места. И вдруг поражалась чему-то, что другому показалось бы вполне ординарным. Вокруг нее был ясный, понимаемый мир, взрывавшийся только ее внезапными открытиями. И тогда она казалась растерянной, радостной и потрясенной.
Поцелуй мой таким откровением не стал. И я почувствовал себя довольно глупо.
— Я торопился к тебе, — сказал я.
— Я никуда не могла уйти отсюда. Я ждала тебя. И мне вовсе не страшно одной. — Она была по-прежнему невозмутима.
Но я не сдавался:
— Когда ты выбежала, и я почувствовал, что тебя нет рядом, меня как кнутом подстегнули. Наверное, потому мне и автоматная очередь за спиной напоминала удар длинного цыганского кнута.
И тут она удивилась:
— Правда? Просто поразительно! А когда я бежала, мне представлялось знаешь что? Вода, и по ней рикошетом летят камешки. И бросают их дети. Но — кнут! Поразительно!
Она выглянула из-за дверного косяка на улицу и уже без удивления добавила:
— Вон идет Костас.
Я тоже выглянул.
Уж если что и было поразительно, так это Костас и его свободное парение под темными парусами крылатки. В абсолютной тишине. Тишине без единого выстрела.
Поравнявшись с подъездом, он, не меняя положения корпуса, точно втянутый потоком воздуха, влетел в нишу, где мы стояли.
— Откуда тебя занесло? — спросил я.
Он не ответил. Он смотрел на Катю.
— Ты олл райт? — Он провел пальцем по Катиной щеке.
— Да. Вон покрышка, — сказала она.
— Взрыв придется отменить. — Наконец он обратил внимание и на меня. — В том доме, где английский дот, в подвале люди. Они не выехали. Есть даже дети. Всего там человек пятьдесят.
— Какого черта они застряли? — Я разозлился: этот дот сковывал все наши передвижения по улице.
— Значит, не смогли выехать. Это неважно — почему. Конечно, взрыв отменяется. — Катя говорила так, будто заранее догадывалась о том, что в подвале люди.
— А куда покрышку? — буркнул я, хотя, конечно, понимал, что в этих условиях ни о каком взрыве речи быть не может.
— Покрышку перекатим через проходной двор. Я знаю где, — сказала Катя.
Костас снова обернулся к ней, лицо его жестко дернулось, он произнес, вроде бы преодолевая внутреннюю неприязнь к самому себе:
— Мне нужно идти. — И, улыбнувшись: — На этот раз книжки не атрибут реквизита. Родители тоже сидят в каком-то чужом подвале. Надо развлечь маму. Я достал ей Пруста.
Я взглянул на книжку, лежавшую верхней в стопке. На истертой обложке с трудом читалось: «Под сенью девушек в цвету». Костас снова провел пальцем по Катиной щеке:
— Ты будешь олл райт?
— Невероятно! — Тут она уже не удивилась, а была явно потрясена — расстрелянный город, пустой. Просто Некрополь. И в подвале кто-то читает «В поисках утраченного времени». И что такое утраченное время по сегодняшним меркам?..
Костас выпорхнул на мостовую. Мы стояли молча и слушали звук его шагов по асфальту. Снова в абсолютной тишине.
Когда раздались выстрелы, нас обоих швырнуло к двери. Мы увидели: посреди пустой улицы летит в распластанной на бегу крылатке Костас. Летит все быстрее и быстрее.
Выстрелов больше не было. Но он упал, и крылатка чернильной лужей растеклась по мостовой.
ПАМЯТЬ
Разумеется, просмотровый зал был занят. И этот — на четвертом этаже, и директорский, и нижний. Олегу хотелось показать нам материал в нижнем просмотровом — он был просторным, предназначенным для заседаний худсоветов, экран там был во всю ширь стены, а не куцая простынка, как на передвижке.
Но на студии всегда битвы за зал, и Олег с трудом вырвал этот, на четвертом, и то после того, как досмотрит свое дубляжный цех.
Мы торчали в чутком дозоре под дверьми уже сорок минут, хотя дубляжники заверили, что у них только два ролика.
Олег забарабанил в запертую дверь зала и крикнул в щель:
— Вы что, по шестьсот метров в коробку умудрились засунуть?
— Спокойнее, — просочилось из заточения, — в коробках триста метров, и я не сяду на проектор верхом, чтобы понукать его. Не мешайте.
С Олегом, оператором, вернувшимся из Вьетнама, нас свел Влад. Он был его приятелем, и Влад сам пришел на студию посмотреть, что тот наснимал.
Наконец вошли в зал, туго набитый сигаретным дымом, сквозь студенистую гущу которого робко проглядывали таблички «В зале не курить».
Я принялась суетливо расставлять стулья, хранившие в своем неуклюжем перестроении отзвуки только что смолкнувших споров. Так бывает в заводском красном уголке, когда там закончилось бурное цеховое собрание. Хотя тут, в зале, до нас было всего человек пять. Крышку от пленочной коробки, превращенную в пепельницу, мне Олег не разрешил вытряхнуть: «Будем курить, и пусть пожарники думают, что это дубляжники».
— Прошу иметь в виду, — сказал Олег, — материал немонтированный. Я только дубли выкинул и приблизительно подмотал.