– «История моя закончена, однако я так и не указал, где именно были тайно захоронены останки Саровского святого, где нашел последний приют его светлый призрак. Нет, я не забыл это место – я помню его так живо, словно только вчера я стоял там рядом с Анютой, сестрой Серафимой и Гедеоном. Сначала я хотел открыть тайну на этих страницах – но теперь настроение мое переменилось.
Я должен молчать. Я буду молчать. Никто ничего не узнает!»
– Слышал, Мец? – с издевкой спросил Егоров. – Жаль, что этого не слышит сейчас еще и Вальтер Штольц! – И, обращаясь к своим, скомандовал: – Увезите его. И не снимайте повязку с глаз, он может быть еще опасен.
Мец, впрочем, лежал как мертвый. Так его и уволокли – будто труп.
Егоров собирался отправить Тамару с детьми в какую-нибудь гостиницу, пока в доме будут работать оперативники, однако она наотрез отказалась покинуть дом.
Следователи и милиционеры вскоре ушли, Егоров тоже вынужден был уехать. На другой день должны были начаться допросы задержанных, однако их пришлось отложить: Андреянов во время перевозки в изолятор вдруг попытался сбежать и был застрелен, Мец же лежал в глубоком обмороке, и врачи опасались за его жизнь.
Таким образом у Егорова появилось время. Он посвятил день тому, чтобы помочь Тамаре похоронить Ольгу, а сам отправился на улицу Воробьева, где помещалось местное управление НКВД. Вошел он туда беспрепятственно – а вышел не скоро, и то под конвоем.
Его обвинили в том, что он не занялся прежде всего расследованием диверсий, которые планировали устроить Андреянов и его группа, а занялся спасением каких-то детей, что не допросил по всем правилам Гаврилу Старцева, который заморочил ему голову россказнями про кости какого-то старикашки, якобы интересующие гитлеровского штурмбаннфюрера. Теперь Андреянов погиб, Мец лежит чуть ли не при смерти, а Гаврила Старцев твердит, что он все уж рассказал товарищу капитану. Все связи диверсионной группы оказались обрублены. В этом обвинили Егорова – надо же было кого-то обвинить! Заодно его упрекали в том, что занялся спасением детей своей любовницы в ущерб делу. И, само собой разумеется, что он без позволения начальства завода номер 550 уехал в Горький.
Потом начались долгие допросы. Гаврила Старцев путался, плакал, твердил, что уже все рассказал товарищу капитану. Егоров уверял, что никаких деталей заброски и предстоящих операций Старцев ему не успел открыть. Ведь он срочно уехал в Горький, чтобы спасти детей и остановить Андреянова!
И допросы начинались сначала… Все это кончилось приговором по 58-й статье – и Егоров был отправлен в лагпункт Унжлага [11], на лесоучасток № 26. Бывшего капитана госбезопасности приговорили к десяти годам лагерного заключения.
Однако отбыл Егоров ровно половину срока.
Хабаровск, 1957 год
– А ведь ты знаешь, что это грех, – сказала китаянка, бросив на Тамару беглый взгляд из-под очень черных, густо накрашенных ресниц.
Рот гадалки был так мал, что казался ягодкой красной смородины. Когда она говорила, губы почти не шевелились, оттого голос напоминал птичье чириканье. Казалось, она боится малейшим движением лицевых мускулов обрушить белила, пудру и румяна, покрывающие ее щеки и лоб. Это была маска, красивая, тщательно нарисованная маска.
«Интересно, а на ночь она умывается?» – подумала Тамара – и на несколько секунд всерьез занялась размышлениями об этом. Сейчас она готова была задуматься о чем угодно, только бы пропустить мимо ушей слово, оброненное китаянкой. Хотя та очень хорошо, почти без акцента, говорила по-русски, грех – «зюйнье» – она произнесла на родном языке.
Тамара еще в ту пору, как жила на окраине, в военном городке Амурской флотилии, выучила несколько китайских слов, чтобы общаться с разносчиками воды и продавцами овощей, которых много бегало по нешироким улицам, то и дело выкликая:
– Мадама! Капитана! Хóдя вода бери, редиска бери. Деньга, деньга давай!
У китайцев «капитанами» были все мужчины подряд, даже штатские, «мадамами» – все женщины (девочек называли «маленькая мадама»), а слово «ходя» очень многое значило: это «я», «иди сюда», «пришел», «ухожу», «снова приду»… Поэтому русские и прозвали разносчиков хóдями – давно, может быть, еще в ту пору, когда Хабаровка была всего лишь заставой на амурском утесе.
У одного ходи Тамара всегда покупала необычайно сладкую редиску, ранние огурцы и помидоры. Имя его было Сунь, но охальник Морозов прозвал его Сунь-иВынь. Сунь, похоже, смысла прозвища не понимал, улыбался да кланялся: мол, хоть горшком назови, капитана, только деньга, деньга давай. Однажды соседка, которая у китайцев ничего никогда не покупала, рассказала, чем они свои щедрые огороды поливают:
– Дерьмом, вот чем! Дерьмом-дерьмищем!
После этого Тамара дала зеленщику от ворот поворот. Он долго топтался возле их дома, взывая:
– Мадама Тамара! Ходя-ходя! Ходя-ходя! – но, наконец, Морозов шуганул его матом, и Сунь убежал, причитая: – Бюхао, зюйнье!
Слова «хао» и «бюхао» – хорошо и плохо – Тамара давно знала, а вот что такое «зюйнье», объяснила та же вездесущая соседка. Грех, вот что.
Тогда женщины только посмеялись, но слово запало в память, – и сейчас, когда его произнесла гадалка, по Тамаре словно электрический ток пропустили.
Стало страшно… Откуда китаянка знает, зачем пришла Тамара?! Может быть, просто погадать!
– Не просто погадать, – проговорила гадалка, качая головой, словно фарфоровый болванчик.
Совершенно такой же болванчик стоял у Тамары в книжном шкафу. Это была прелестная китаяночка в алом халатике и с высокой прической. Сейчас Тамаре показалось, что болванчик похож на гадалку, как две капли воды, и она решила, что, как только вернется домой, немедленно избавится от статуэтки. Или выбросит, или подарит кому-нибудь.
Нет, лучше выбросить! Разбить, а потом – в помойное ведро!
Тамара отпрянула к двери, мечтая в эту минуту только об одном: убежать отсюда, но женщина подняла на нее длинные, узкие, совершенно матовые, без блеска, глаза – и Тамара, как завороженная, вернулась и подсела к столику, покрытому черным шелком, который был расшит белыми хризантемами и золотыми драконами. На столике стояли красные свечи, а рядом, на шелковой зеленой подушечке, кучкой лежали аккуратно нарезанные вощеные бумажки.
Нет, Тамара не уйдет. Ведь это значит поставить крест на ее замыслах – да и на жизни крест поставить. Все потерять! Она у кого только не побывала: и у китайских колдунов и знахарей, и у японских, и у русских – только все напрасно! С нее брали деньги и давали ей какие-то снадобья, Тамара пускала их в ход, но всей измученной, исстрадавшейся, ревнивой душой заранее понимала: толку не будет. И его не было, она не ошибалась. Теперь надежда у нее оставалась только на эту китаянку, обитающую на Казáчке, то есть на Казачьей горе, там, где издавна располагалась Китайская слободка, хотя теперь многие китайцы и переселились оттуда кто куда. Об этой женщине, попасть к которой было ой как непросто, по Хабаровску ходили фантастические слухи как о мастерице по изготовлению приворотных зелий неодолимой силы. Тамара сама знала как минимум два случая, когда приворот этой колдуньи подействовал. Один раз она вернула в семью мужчину, другой раз загулявшая жена вдруг превратилась в образцовую хозяйку и мать.
В общем, если не поможет эта китайская кукла с обвитой нитями амурского жемчуга смоляно-сверкающей прической и в алом ципао [12], разрисованном драконами и хризантемами, Тамара совершенно не представляла, что делать, как жить дальше. «Хоть иди да топися в Завитýю!» – вспомнились восклицания соседки Агриппины Ефимовны. Завитáя – какая-то речка в Амурской области, откуда Агриппина Ефимовна была родом, – вспоминалась ею в минуты крайнего отчаяния.
Конечно, ни в Завитýю, ни даже в Амур топиться Тамара не пойдет – скорее, она утопит Женьку. Хотя черта с два ее утопишь: она верткая, что твоя косатка [13], и такая же колючая, сама кого хочешь утопит! Лучше уж зарезать ее кортиком, который остался от Морозова. Или подушкой придушить…