– Прощай! – проговорила, наконец, Настенька.
– Прощай! – сказал Калинович.
Простившись еще раз слабым поцелуем, они расстались и оба заснули, забыв грядущую разлуку.
Стоит обратить внимание на слова «должен был ночевать у Годневых». Жених не должен ночевать в доме невесты – значит, Калиновича мягко, под видом заботы, заставили… И еще, Настенька говорит: «Это в последний раз!..» Ох, как важно знать, как и по чьей инициативе был «первый раз». Но автор не решился нам об этом рассказать. Впрочем, из предыдущих двухсот страниц, предшествующих приведенной только что сцене, можно догадаться, что мотором их отношений была Настенька.
Любила ли она Калиновича? Ее поступки показывают, что вроде бы любила безумно. Вот Калинович, пожив в Петербурге, обнищав, не найдя службы, измучившись нравственно, пишет ей письмо. Признается, что сбежал, прощается. А Настенька берет и приезжает к нему. Не просто приезжает, а практически продав недвижимость, обманув и бросив больного отца. Привозит Калиновичу солидную для уездной жизни, но крошечную для столичной сумму денег.
Калинович снова бежит от Настеньки, женится на богатой Полине, становится в итоге губернатором. И тут вновь, после десятилетней разлуки, появляется Настенька – популярная актриса – и ищет встречи с Калиновичем.
Потрясающа эта встреча. Настенька не высказывает Калиновичу претензий, не обвиняет его в своей несложившейся судьбе, не обличает в подлости, как должно бы быть в любом нормальном русском романе. Нет, их встреча проходит вот так:
– Ну, садись! – говорила Настенька, силясь своей рукой достать и подвинуть Калиновичу стул. ‹…›
Калинович сел и, уставив глаза на Настеньку, ничего не мог говорить.
– Угодно вашему превосходительству чаю? – спросила она шутя.
– Хорошо, – отвечал Калинович. ‹…›
– Однако ваше превосходительство изволили порядочно постареть! – заговорила наконец Настенька, продолжая с нежностью смотреть на Калиновича. Тот провел рукою по коротким и поседевшим волосам своим.
– И вы не помолодели! – проговорил он.
– Еще бы! Но только не в чувствах, – отвечала Настенька с шутливой кокетливостью.
– А может быть, и я тоже, – возразил Калинович с улыбкой.
Лицо Настеньки вдруг приняло серьезное выражение.
– Слышала, мой друг… все мне рассказывали, как ты здесь служишь, держишь себя, и я тебе говорю откровенно, что начала после этого еще больше тебя уважать, – проговорила она со вздохом. ‹…›
– Но, скажите мне, давно ли вы и каким образом попали на театр? – спросил Калинович Настеньку. ‹…›
– После той прекрасной минуты, когда вам угодно было убежать от меня и потом так великодушно расплатиться со мной деньгами, которые мне ужасно хотелось вместе с каким-нибудь медным шандалом бросить тебе в лицо… и, конечно, не будь тогда около меня Белавина, я не знаю, что бы со мной было…
Калинович слегка улыбнулся.
– Белавина? – повторил он.
– Да… Что ж вы с таким ударением сказали это? – подхватила Настенька.
– Vous etiez en l iaison avec l ui?[1] – спросил Калинович нарочно по-французски, чтобы капитан и Михеич не поняли его.
Настенька покраснела.
– Ты почему это знаешь? – спросила она, бросая несколько лукавый взгляд.
Надобно сказать, что вообще тон и манеры актрисы заметно обнаруживались в моей героине; но Калиновича это еще более восхищало.
– Я все знаю, что вы делали в Петербурге, – отвечал он.
Настенька улыбнулась.
И далее она говорит поразительные по своей смелости и откровенности, а может, и точности слова:
– Послушай, – начала она, – если когда-нибудь тебя женщина уверяла или станет уверять, что вот она любила там мужа или любовника, что ли… он потом умер или изменил ей, а она все-таки продолжала любить его до гроба, поверь ты мне, что она или ничего еще в жизни не испытала, или лжет. Все мы имеем не ту способность, что вот любить именно одно существо, а просто способны любить или нет. У одной это чувство больше развито, у другой меньше, а у третьей и ничего нет… Как я глубоко и сильно была привязана к тебе, в этом я кидаю перчатку всем в мире женщинам! – воскликнула Настенька.
Калинович поцеловал у ней при этом руку.
– Но в то же время, – продолжала она, – когда была брошена тобой и когда около меня остался другой человек, который, казалось, принимает во мне такое участие, что дай бог отцу с матерью… я видела это и невольно привязалась к нему.
– И… – добавил Калинович.
– Что и?.. В том-то и дело, что не и! – возразила Настенька. – Послушайте, дядя, подите похлопочите об ужине… Как бы кстати была теперь Палагея Евграфовна! Как бы она обрадовалась тебе и как бы угостила тебя! – обратилась она к Калиновичу.
– А где она? – спросил тот.
Настенька вздохнула.
– Она умерла, друг мой; году после отца не жила. Вот любила так любила, не по-нашему с тобой, а потому именно, что была очень простая и непосредственная натура… Вина тоже, дядя, дайте нам: я хочу, чтоб Жак у меня сегодня пил… Помнишь, как пили мы с тобой, когда ты сделался литератором? Какие были счастливые минуты!.. Впрочем, зачем я это говорю? И теперь хорошо! Ступайте, дядя.
Капитан, мигнув Михеичу, ушел с ним.
Калинович сейчас же воспользовался их отсутствием: он привлек к себе Настеньку, обнял ее и поцеловал.
– Ну-с? – проговорил он, сажая ее к себе на колени.
– Ну-с? – отвечала Настенька. – Ты говоришь и… но ошибаешься; связи у меня с ним не было… Что вы изволите так насмешливо улыбаться? Вы думаете, что я скрытничаю?
– Есть немножко, – возразил с улыбкою Калинович.
Настенька отрицательно покачала головой.
– Давно уж, друг мой, – начала она с грустной улыбкой, – прошло для меня время хранить и беречь свое имя, и чтоб тебе доказать это, скажу прямо, что меня удержало от близкой интриги с ним не pruderie[2] моя, а он сам того не хотел. Довольны ли вы этим признанием?
Калинович опять улыбнулся и проговорил:
– Глуп же он!
– Нет, он умней нас с тобой. Он очень хорошо рассчитал, что стать в эти отношения с женщиной, значит прямо взять на себя нравственную и денежную ответственность.
Боюсь навлечь на себя гнев почитателей Достоевского, но откровения Настеньки представляются мне сильнее монологов Настасьи Филипповны и прочих героинь Федора Михайловича. И вообще сцена эта… Короче говоря, будь я цензором, я бы…
Кстати, цензура обратила внимание на «Тысячу душ», и не окажись у Писемского такого заступника, как Гончаров, который тогда служил в цензурном комитете, роман мог быть вычищен до неузнаваемости. Иван Александрович получил замечание… Кстати, интересный факт, сражаясь за «Тысячу душ», Гончаров как раз дописывал «Обломова», который во многом перекликался, спорил и уж точно конкурировал с произведением Писемского. (Но о параллели «Тысяча душ» – «Обломов» чуть дальше.)
Настеньку можно было бы оправдать, если бы, устроив такой душевный вечер Калиновичу, посидев у него на коленях, восхитив его, обольстив своей хоть и зрелой, но все же свежестью, в конце концов выгнала за порог. И пусть бы он мучился. Но она тут же становится его любовницей, причем у всех на виду, а как только предоставляется возможность, выходит за Калиновича замуж.
В последних строках романа Писемский отмечает, что счастья этот брак не дал, но тем не менее, тем не менее…
Вообще тема брака, «правильной» женитьбы – главная в книге. На выстраивании выгодных пар, которыми занимаются почти все персонажи, построена архитектура произведения. Единственный человек, который хочет обрести вторую законную половину относительно бескорыстно – Полина, богатая, но физически ущербная и уже немолодая девица. Ей нравится Калинович, и, когда он, явно из-за ее капиталов, тысячи душ крепостных, делает ей предложение, Полина соглашается.