Переводчица на это ничего не ответила, потому как сильно умаялась, аж приклад по земле волочился. Старшина несколько раз глянул, урывками ухватывая остренькое, некрасивое, но уж очень серьезное личико ее, подумал жалостливо, что при теперешнем мужском дефиците не видать ей семейной бытности, и спросил неожиданно:
– Тятя с маманей живы у тебя? Или сиротствуешь?
– Сиротствую?.. – Она улыбнулась. – Пожалуй, знаете, сиротствую.
– Сама, что ль, не уверена?
– А кто теперь в этом уверен, товарищ старшина?
– Резон.
– В Минске мои родители. – Она подергала тощим плечом, поправляя винтовочный ремень. – Я в Москве училась, готовилась к сессии, а тут…
– Известия имеешь?
– Ну, что вы…
– Да… – Федот Евграфыч покосился: прикинул, не обидит ли. – Родители еврейской нации?
– Естественно.
– Естественно… – Комендант сердито посопел. – Было бы естественно, так и не спрашивал бы.
Переводчица промолчала. Шлепала по мокрой траве корявыми кирзачами, хмурилась. Вздохнула тихо:
– Может, уйти успели…
Полоснуло Васкова по сердцу от вздоха этого. Ах, заморыш ты воробьиный, по силам ли горе на горбу-то у тебя? Матюкнуться бы сейчас в полную возможность, покрыть бы войну эту в двадцать восемь накатов с переборами. Да заодно и майора того, что девчат в погоню отрядил, прополоскать бы в щелоке. Глядишь, и полегчало бы, а вместо этого надо улыбку изо всех сил к губам прилаживать.
– А ну, боец Гурвич, крякни три раза!
– Зачем это?
– Для проверки боевой готовности. Ну? Забыла, как учил?
Сразу заулыбалась. И глазки живые стали.
– Нет, не забыла!
Кряк, конечно, никакой не получился: баловство одно. Как в театре. Но и головной дозор, и замыкающее звено все-таки сообразили, что к чему: подтянулись. А Осянина просто бегом примчалась – и винтовка в руке:
– Что случилось?
– Коли б что случилось, так вас бы уж архангелы на том свете встречали, – выговорил ей комендант. – Растопалась, понимаешь, как телушка. И хвост трубой.
Обиделась – аж вспыхнула вся, как заря майская. А как иначе: учить-то надо.
– Устали?
– Еще чего!
Рыжая выпалила: за Осянину расстроилась, ясное дело.
– Вот и хорошо, – миролюбиво сказал Федот Евграфыч. – Что в пути заметили? По порядку: младший сержант Осянина.
– Вроде ничего… – Рита замялась. – Ветка на повороте сломана была.
– Молодец, верно. Ну, замыкающие. Боец Комелькова?
– Ничего не заметила, все в порядочке.
– С кустов роса сбита, – торопливо перебила вдруг Лиза Бричкина. – Справа еще держится, а слева от дороги сбита.
– Вот глаз! – довольно отметил старшина. – Молодец, красноармеец Бричкина. А еще было на дороге несколько следов. От немецких резиновых ботинок, что ихние десантники носят. По носкам ежели судить, то держат они вокруг болота. И пусть себе держат, потому что мы болото это возьмем напрямки. Сейчас пятнадцать минут покурить можно, оправиться.
Хихикнули, будто он глупость какую сказал. А это команда такая, в уставе она записана. Потому Васков и нахмурился.
– Не реготать! И не разбегаться. Все!
Показал, куда вещмешки сложить, куда – скатки, куда винтовки поставить, и распустил свое воинство. Враз все в кусты шмыгнули, как мыши.
Старшина достал топорик, вырубил в сухостое шесть добрых – со звоном! – слег и только после этого закурил, присев у вещей. Вскоре все тут собрались: шушукались, переглядывались.
– Сейчас внимательнее надо быть, – сказал комендант. – Я первым пойду, а вы гуртом за мной, но – след в след. Тут слева-справа трясины – маму позвать не успеете. Каждый слегу возьмет и прежде, чем ногу поставить, слегой дрыгву пусть попробует. Вопросы есть?
Промолчали на этот раз: рыжая только головой дернула, но воздержалась. Старшина встал, затоптал во мху окурок.
– Ну, у кого силы много?
– А чего? – неуверенно спросила Лиза Бричкина.
– Боец Бричкина понесет вещмешок переводчицы.
– Зачем? – пискнула Гурвич с возмущением.
– А затем, что не спрашивают. Комелькова!
– Я.
– Взять мешок у красноармейца Четвертак.
– Давай, Четвертачок, заодно и винтовочку…
– Разговорчики! Делать что велят: личное оружие каждый несет сам…
Кричал и расстраивался: не так, не так надо! Разве горлом сознательности добьешься? До кондрашки доораться можно, а дела от этого не прибудет. Однако разговаривать стали больно. Щебетать. А щебет военному человеку – штык в печенку. Это уж так точно…
– Повторяю, значит, чтоб без ошибки. За мной в затылок. Ногу ставить след в след. Слегой топь…
– Можно вопрос?
Господи, твоя воля! Утерпеть не могут.
– Что вам, боец Комелькова?
– Что такое – слегой? Слегка, что ли?
Дурака валяет рыжая, по глазам видно. Опасные глазищи, как омуты.
– Что у вас в руках?
– Дубина какая-то.
– Вот она и есть слега. Ясно говорю?
– Теперь прояснилось. Даль.
– Какая еще даль?
– Словарь, товарищ старшина. Вроде разговорника.
– Евгения, перестань! – крикнула Осянина.
– Да, маршрут опасный, тут не до шуток. Порядок движения: я – головной. За мной – Гурвич, Бричкина, Комелькова, Четвертак. Младший сержант Осянина – замыкающая. Вопросы?
– Глубоко там?
Четвертак интересуется. Ну, понятно: при ее росте и ведро – бочажок.
– Местами будет по… Ну, по это самое. Вам по пояс, значит. Винтовки берегите.
Шагнул с ходу по колено – только трясина чвакнула. Побрел, раскачиваясь, как на пружинном матрасе. Шел не оглядываясь, по вздохам да испуганному шепоту определяя, как движется отряд.
Сырой, стоялый воздух душно висел над болотом. Цепкие весенние комары тучами вились над разгоряченными телами. Остро пахло прелой травой, гниющими водорослями, болотом.
Всей тяжестью налегая на шесты, девушки с трудом вытягивали ноги из засасывающей холодной топи. Мокрые юбки липли к бедрам, ружейные приклады волочились по грязи. Каждый шаг давался с напряжением, и Васков брел медленно, приноравливаясь к маленькой Гале Четвертак.
Он держал курс на островок, где росли две низкие, исковерканные сыростью сосенки. Комендант не спускал с них глаз, ловя в просвет между кривыми стволами дальнюю сухую березу, потому что и вправо и влево брода уже не было.
– Товарищ старшина!..
А, леший!.. Комендант покрепче вогнал шест, с трудом повернулся: так и есть, растянулись, стали.
– Не стоять! Не стоять, засосет!..
– Товарищ старшина, сапог с ноги снялся!..
Четвертак с самого хвоста кричит. Торчит, как кочка, и юбки не видно. Осянина подобралась, подхватила ее. Тыкают слегой в трясину: сапог, что ли, нащупывают?
– Нашли?
– Нет еще!..
Комелькова слегу перекинула, качнулась вбок. Хорошо, он вовремя заметил. Заорал так, что жилы на лбу вздулись:
– Куда?! Стоять!
– Я помочь…
– Стоять! Нет назад пути!
Господи, совсем он с ними запутался: то не стоять, то стоять. Как бы не испугались, в панику не ударились. Паника в трясине – смерть.
– Спокойно, спокойно только. До островка пустяк остался, там передохнем. Нашли сапог?
– Нет!.. Вниз тянет, товарищ старшина! И холодно!
– Идти надо! Тут зыбко, долго не простоим.
– А сапог как же?
– Да разве найдешь его теперь? Вперед! Вперед, за мной!.. – Повернулся, пошел не оглядываясь. – След в след! Не отставать!..
Это он нарочно кричал, чтоб бодрость появилась. У бойцов от команды бодрость появляется, это он по себе знал. Точно.
Добрели наконец. Он особо за последние метры боялся: там поглубже. Ног уже не вытянешь, телом дрыгву эту проклятую раздвигать приходится. Тут и силы нужны, и сноровка. Но обошлось.
У острова, где уже стоять можно было, Васков задержался. Пропустил мимо всю команду свою, помог на твердую землю выбраться.
– Не спешите только. Спокойно. Здесь передохнем.
Девушки выходили на остров, валились на жухлую прошлогоднюю траву. Мокрые, облепленные грязью, задыхающиеся. Четвертак не только сапог, а и портянку болоту подарила: вышла в одном чулке. В дырку большой палец торчит, синий от холода.