Первое в истории убийство известно всем и каждому. Как изобретатель убийства и основоположник данного вида искусства, Каин был, по-видимому, выдающимся гением. Все Каины обладали гениальностью. Тувалкаин[17] изобрел орудия из меди и железа или что-то вроде того. Но каковы бы ни были оригинальность и одаренность этого художника, все искусства находились тогда еще во младенчестве – и для верной критической оценки произведения, вышедшего из той или иной студии, крайне важно помнить об этом обстоятельстве. Даже изделия Тувала вряд ли нашли бы в наши дни одобрение в Шеффилде[18]; равным образом не умалит достоинств Каина-старшего и признание посредственности им достигнутого. Мильтон, впрочем, придерживался, по всей очевидности, противоположного мнения. Судя по избранной им повествовательной манере, к данному убийству он был особенно неравнодушен; ибо явно позаботился о должной картинности описания:
Завистник втайне злобой закипел,
Беседуя, ударил камнем в грудь
Соперника. Смертельно побледнев,
Пастух упал, и хлынула струя
Кровавая и душу унесла
[19].
Художник Ричардсон[20], восприимчивый к живописным эффектам, в «Замечаниях о „Потерянном Рае“» (с. 497) указывает: «Принято думать, – пишет он, – что Каин, как говорится, вышиб дух из единоутробного брата при помощи огромного камня; Мильтон не оспаривает предания, однако добавляет от себя обширную кровоточащую рану». Этот дополнительный штрих весьма и весьма уместен, ибо примитивная бедность и грубость использованного орудия – без необходимого тут теплого, полнокровного колорита – слишком уж выдают первобытно-упрощенный стиль дикарской школы, как если бы деяние бездумно совершил некий Полифем[21], выказавший себя полным профаном и не имевший под рукой никакого другого инструмента, кроме бараньей кости. Внесенное улучшение меня, однако, глубоко радует, поскольку свидетельствует о том, что Мильтон был знатоком. А еще лучшим, непревзойденным остается, конечно же, Шекспир: достаточно напомнить описанные им убийства Дункана[22], Банко[23] и прочих; но выше всего стоит несравненная миниатюра в «Генрихе VI», изображающая убитого Глостера[24].
[Указанный отрывок (во второй части «Генриха VI», акт III) примечателен вдвойне: во-первых, обдуманной верностью природе, даже если описание преследовало бы исключительно поэтический эффект; во-вторых, приданной описанию юридической ценности, поскольку оно совершенно очевидным образом предназначено здесь косвенно подтвердить и законно обосновать страшный слух, внезапно распространившийся, о том, что Великий герцог, облеченный государственной властью, пал жертвой преступления. Герцог Глостер, преданный опекун и любящий дядя простоватого, слабоумного короля, найден в постели мертвым. Как истолковать случившееся? Постигла герцога естественная кончина от руки Провидения – или же он пал жертвой насилия со стороны врагов? Разбившиеся на два лагеря придворные толкуют многочисленные улики в прямо противоположном смысле. Привязчивый, сокрушенный горем юный король, находясь в положении, которое едва ли не обязывает его к беспристрастности, не в силах тем не менее скрыть обуревающих его подозрений относительно стоящего за этим адского тайного сговора. Чувствуя это, главарь злоумышленников стремится ослабить воздействие, оказываемое на умы прямодушием монарха, переживания которого встречают живой и горячий отклик у лорда Уорика. Какой пример, спрашивает он, разумея под примером не пример в смысле иллюстрации, как неизменно предполагали легкомысленные комментаторы, а в обычном схоластическом смысле – какие примеры и доводы может лорд Уорик привести в подтверждение «ужасной, торжественной клятвы» – клятвы, неопровержимость которой Уорик сравнивает только с подлинностью своих упований на жизнь вечную:
Так я уверен, что рукой насилья
Погублен трижды славный герцог Глостер
[25].
По видимости, вызов направлен против Уорика, однако на деле предназначен для короля. В ответ Уорик строит свое обоснование не на развернутой системе доводов, но на скорбном перечне метаморфоз, происшедших в облике герцога после кончины: они несовместимы ни с каким другим предположением, кроме одного: смерть его была насильственной. Чем я могу доказать, что Глостер пал от руки убийц? Да вот, ниже приводится реестр перемен, коснувшихся головы, лица, глаз, ноздрей, рук и прочего; такое случается вовсе не с каждым мертвецом, но только с теми, кто стал жертвой насилия:
Его ж лицо, смотри, черно от крови,
Глаза раскрыты шире, чем при жизни,
Как у задушенного, смотрят жутко.
Раздуты ноздри, дыбом волоса,
А руки врозь раскинуты, как будто
За жизнь боролся он и сломлен был.
Смотри: пристали волосы к подушке,
Окладистая борода измята,
Как рожь, прибитая жестокой бурей.
Что он убит – не может быть сомненья:
Здесь каждый признак – тяжкая улика.
Логика данной ситуации не позволяет ни на минуту забывать, что все перечисляемые симптомы могут быть убедительными, только если являются строго диагностическими. Искомое разграничение проводится между смертью от естественных причин и смертью насильственной. Все указания сомнительного и двойственного характера будут, следственно, чуждыми и бесполезными для целей, преследуемых шекспировским описанием. (Примеч. автора.)]
После того как однажды были заложены основы искусства, тем более прискорбно наблюдать, как оно веками дремало, не подвергаясь дальнейшему совершенствованию. В сущности говоря, я просто-напросто вынужден буду сбросить со счетов все убийства (сакральные и профанные), совершенные до и немалое время после наступления христианской эры, ибо они решительно не стоят ни малейшего внимания. В Греции, даже в век Перикла[26], не произошло ни одного сколько-нибудь примечательного убийства – во всяком случае, история об этом умалчивает, а Рим ни в одной области искусства не обладал той оригинальностью, которая позволила бы ему преуспеть там, где потерпел поражение его образец.
[В пору написания этих строк я придерживался на сей счет общепринятого взгляда. Первопричина моего заблуждения – необдуманность. Вникнув в дело глубже, я нашел серьезные основания для пересмотра прежнего мнения: ныне я убежден, что римляне, имевшие возможность состязаться в том или ином виде искусства с соперником, вправе хвалиться достижениями, не уступающими по силе, свежести и самобытности лучшему из наследия Эллады. Как-нибудь я попытаюсь изложить эту точку зрения более развернуто – в надежде обратить читателя в свою веру. А пока спешу решительно опровергнуть вековое ослепление, начало которому было положено льстивым угодничеством придворного поэта Вергилия[27]. С низменным желанием потворствовать Августу[28] в его мстительной ненависти к Цицерону[29] и в словах «ornabunt Caucas melius» [ «они будут лучше украшать Кавказ» (лат.)] противопоставляя всех афинских ораторов всем римским, Вергилий не погнушался огульно поступиться справедливыми притязаниями своих соотечественников вкупе. (Примеч. автора.)].