И отец Павладий сам от души засмеялся, помахивая старою лысою головкой и моргая красноватыми, припухшими глазками.
– Вы же вон первый заметили ее! – продолжал он, – а жаль девку; точно добрая. Моя дьячиха только за нею и приглядывает. Да извините, что вас задержал: скучновато на безлюдье. Вы получили деньги, напишите же теперь расписку. Да уж, извините, включите, что на месяц там, по первое, положим, июля, по три процента, – вы их и включите в капитал.
Михайлов поднял брови.
– Что вы, отец Павладий! по три на месяц?
– Да уж извините. У нас уж так. Я хлопочу о церкви; но хлопочу, пожалуй, еще больше и о себе; жалованье нам плохое, страна тут коммерческая, время горячее, деньги нужны всякому, ну, и риск бывает. Я и даю на риск; ведь я человек также, или нет? А вы, верно, тоже на дело берете?
– На дело.
– Ну, и рассчитайте: стоит ли брать? Тогда и берите. А я свое сказал; так-то-с.
Священник, держа деньги, смотрел на студента.
Михайлов, недолго думая, взял деньги, как берут их все молодые кандидаты в аферисты, не соображая даже, выручит ли он ими хоть заемные проценты. Он быстро отмахал священнику расписку. Отец Павладий надел очки, прочел два раза расписку вслух, попросил еще написать сбоку словами, а не одними цифрами, что взято триста и девять рублей серебром, и простился с гостем. Михайлов вышел. Серый конь Панчуковского быстро домчал его в Новую Диканьку.
– Ну что? – спросил Панчуковский, с газетой и с сигарой лежа на постели. – Я вас поджидал!
И он протянул ему небрежно руку.
– Дал поп, да за то и проценты взял, по три на один месяц…
Полковник громко расхохотался на весь дом.
– Ну, так я и знал! Ай да попик! Современный! Это уж, извините, он тоже не отсталый человек; и, я думаю, книгами хвастал, а?
– Хвастал, – робко сказал Михайлов.
Захохотал еще громче прежнего полковник, и от его смеха огласились все комнаты пустого холостого дома.
Поговорили еще. Маятник одиноко стукал где-то из нижних комнат.
– Итак, покорнейше вас благодарю, Владимир Алексеевич, за ручательство.
– Не стоит благодарности. Что за пустяки! Ну-с, а насчет нашей красавицы?
– Да, – сказал студент, вертя фуражку, – вы поручили узнать насчет той сироты?
– Ну, что же-с?
– Она дочь убитого беглого.
– Беглого! А! Значит, она отцу Павладию принадлежит так же, как и моему, положим, Абдулке…
Студент рассказал подробно историю убийства ее отца.
– Ее взял священник, когда отца ее зарезали, и с тех пор она у него в услужении. Он ее грамоте стал учить два года назад; читать и писать выучил и очень любит.
Панчуковский зевнул.
– Он, должно быть, задумал выгоднее выдать ее замуж, выкуп взять…
– Девочка прехорошенькая! – твердил студент с чувством, – просто прелесть! Я редко встречал такие лица – и строгие, и соблазнительно-увлекающие! Полная, пышная, здоровая… Знаете, этот бьющий в глаза пыл здоровья… Знаете…
– Человек, лошадь барину! – крикнул Панчуковский с постели. – Вы когда же опять у меня будете?
– Когда деньги привезу отдавать.
«Жди теперь тебя!» – подумал полковник и любезно простился с гостем.
Студент опять поскакал по стемневшей степи. Близилось утро. Было уже перед рассветом.
Между тем как студент еще выходил от священника, с ним на пороге впотьмах столкнулся какой-то человек, не то мещанин, не то рядчик из города, статный малый, с узлом в руках, который он, очевидно, нес к священнику. Когда отец Павладий проводил гостя и, не затворяя за собою двери, вошел и остановился в освещенной еще по-парадному комнате, пришедший с узлом ступил из сеней в приемную.
– А! Левенчук! откуда бог несет? Что это?
Пришедший поклонился в пояс.
– Это, батюшка, уж примите; это вам свежая рыба с тони да часть дичинки: сам стрелял.
– Спасибо, спасибо; Оксана, возьми! – крикнул священник в сени. – Я это люблю, спасибо!
Но Оксана не явилась. Левенчук помолчал и опять поклонился.
– Батюшка!
– Что тебе?
– Как же насчет того-с?
– Чего?
– Да насчет обещания вашего?
– Какого?
– А про Оксану…
Отец Павладий отошел и выставился из комнаты в окно, в которое еще громче неслось пение соловьев.
– Видишь ли, брат, – сказал он, не оглядываясь, – ты человек добрый, и я тебя узнал, да ты беглый, значит – ничто. Ну, как тебе поверить душу человеческую? Ты беспаспортный, бродяга, ведь так?
– Так…
– А я тебя покрываю?
– Покрываете…
– Ну, значит, и ты преступник, и я. Придут, потащут тебя, раба божьего, – и пропала девка.
– Батюшка! Что хотите, возьмите, а отдайте ее за меня; другой год вас прошу, молю; отдайте, не загубите моей души… Богом-господом молю!
– Ну, слушай, вот тебе мой зарок: принеси сто целковых на церковь да сто целковых на выкуп твой, – напишу к твоей госпоже; авось, дадут тебе волю… Тогда и бери Оксану-то. Что, согласен? Хочешь, сяду и напишу твоей барыне; прямо скажем все.
– Нет, батюшка! Бог весть, как еще дома посмотрят теперь на мое бегство; обвиняли же меня за машиниста нашего! Берите двести целковых на церковь, а уж на выкуп у барыни моей не требуйте, не пустит меня теперь барыня. Знаю я, что не пустит. Смилуйтесь, батюшка, обвенчайте так… Мы за Кубань, мы в Молдавию убежим…
Священник подошел к столу, погасил свечи, стал к окну и высунулся опять в него по пояс, глядя на освещенную месяцем росистую окрестность, по которой раздавались соловьиные крики. Из сеней вошла и тихо стала у косяка двери Оксана. Она плакала; плакал и Левенчук.
– Ну, – сказал священник, оглядываясь на них, – перевидал я тут немало вас, горемычных! Бог вас благословит! Венчаю!
Левенчук и Оксана поклонились ему в ноги.
– Когда хочешь, приноси только деньги; значит, ты порядочный человек, достаточный, надежный; ну, значит, тогда и бери. А я, собственно, не себе беру, ни-ни! Что ее в самом деле держать? я и сам думаю. Еще что скажут! Но ей-же-ей, господи, желал бы я, чтобы ты ей принес счастье, горемычной сироте. И где ее родина, и откуда она – не знаю.
Левенчук вздохнул.
– Ну, вот вам, батюшка, семьдесят пять целковых, а остальные, может, и все к Троице отдам.
Он вынул из конца затасканного платка деньги и отдал.
– Ты где был это время и где теперь стоишь?
– Был на неводах и в конторе хлебной был, а теперь опять всю весну при неводе. Там и дичинки вам набил…
– Контрабандой занимался?
– Случалось.
– Нехорошо, Харитон, поганое дело! отвечать будешь! брось! Ну, ступай же, бери свою Оксану. Чай, под ракиткой побеседовать рветесь. Ступайте же, целуйтесь себе, мои пташечки! Только далее… ни-ни… Чуешь ты, Харько?
– И, батюшка, будто мы уже какие антихристы? закон отцов знаем.
– А твой Милороденко где? Давно он меня шутками не смешил.
– Бог его весть, где он. Хотел покаяться, остепениться, а про то не знаю…
– Ну, ступайте же. Да накорми его, Оксана, борщиком, – чай, голоден; там и каши спроси у дьячихи. Навиделся я вас, несчастных! Это ты сегодня с моря, а? Должно быть, пешедралом?
– Да, пехтурой; где нам, ваше преподобие, иначе! Еще с утра вышел, ни крохи во рту не было…
И Левенчук пошел с Оксаной.
А в то время, как студент, исполненный самых пылких надежд на аферу с занятыми деньгами, летел по степи и ему навстречу загоралось приморское утро, дымясь, свежея и освещаясь всякими блестками, Панчуковский призвал в спальню своего Самуйлика, уже знакомого нам старого кучера, и сказал ему:
– Во-первых, проснись, скотина, и слушай в оба; во-вторых, без нравоучений, иначе – плети; а в-третьих, изволь с завтрашнего же дня собрать мне все справки о поповой воспитаннице! Слышишь ли? собрать, да самые верные!
Самуйлик хотел что-то сказать, но только махнул рукою и мрачно и молча вышел. Он знал, что барин иногда с ним шутит, а иногда и не шутит, да и больно не шутит.
Уж солнце всходило, когда студент свернул влево и для краткости пути поехал через небольшую безыменную речонку, отделявшую землю купца Шутовкина от проезжей дороги. На речонке был хутор и водяная мельница. Спустившись шагом на плотину, студент увидел толпу мужиков, забивавших пали у водоспуска. Барыня в лентах и под зонтиком стояла тут же и, куря длинную трубку и порой покашливая, жалостно и суетливо покрикивала на рабочих и распоряжалась.