Дружила я в то время больше, чем с другими, со старухой Палагеей Марковой. Она старше моей матери была, а дружба у нас была крепкая. Полюбила меня Палагея за мою работу. Отстрадаю я свое и к Марковым на поденщину пойду. Неволя заставляла и людям помогать.
- Других назовешь, - говорит Палагея, - так много барышу не получишь, а Маремьяну позовешь - как из беды вынесет... - И невесткам своим пример показывает: - У Маремьяны на все сноровка: рыбу ловит и сено косит, и ягоды от нее не уйдут, и дрова она не упустит, и дома все сделано да приправлено, и ребята обшиты-обмыты.
Кормила нас рыбой виска, которая протекает недалеко от Голубкова и впадает в Пустозерский шар. Владели мы ею погодно: год - одна половина деревни, а другой год - другая. Ловили мы не сеткой, а мережами. Мережа связана вроде большого мешка и ставится между двух кольев. Рыба в мережу зайти может, а из мережи не выйдет.
Иные работники пойдут, колья не укрепят, вода располощет мережу, а они и внимания не обращают. А то еще неправильно поставят: нижнюю тетиву не загрузят, рыба низом и пройдет. А я знаю, что каждое дело доглядку любит. Ладом все догляжу, дерном заложу между кольев, чтобы вода не пробегала, - и без печали домой иду. На другой день Игнатий Марков, Палагеин старик, придет за рыбой и говорит:
- Маремьяна, - говорит, - наладит мережку, так знай, что рыбы наедимся, а другие и готовую-то рыбу из рук упустят.
7
Любили Марковы меня, и я к ним привыкла. Соберемся в гости, выпьет Игнатий с мужем рюмку-другую, да и запоет сначала песню про горы Воробьевские, а потом и до былин дойдет. Былины у нас на Печоре называют старинами. Вот Игнатий Терентьевич и поет:
Уж ты гой еси, дядюшка Микитушка.
Я задумал теперь, дядюшка, женитися,
Уж ты пива направляй, пива пьяного.
Бадейки направляй меду сладкого.
Сорок сороковок зелена вина.
Отец Игнатия, Терентий Григорьевич, тоже был большой старинщик, и Игнатий перенял у него былины еще в детстве. А от Игнатия и сын Василий научился петь былины про богатырей русских.
В каждой деревне у нас свои былинщики. У нас в Голубовке - Марковы, в деревне Бедовое - другой Марков, Афанасий Сидорович. В Лабожском у ненца Василья Тайбарейского вся семья от стара до мала поет старины. В Смекаловке жил былинщик Иван Кириллович Осташев. На гостьбах он везде первый певун.
И в старую пору жили среди простого народ стоящие люди. Иной человек проживет свой век - на земле словно светлое чудо свершится. А умер он - не сохранились его слова, думы его развеялись по ветру, слезы смешались с землей да водой. Нынче мимо даровитого человека не пройдут, всякий талант у нас, в Стране Советской, найдет себе дорогу. А в ту темную пору, еще когда я в Лабожском жила в работницах, знала я там одну женщину из Виски лет сорока, Прасковью Яковлевну Дитятеву. В Нижнепечорье ее все знали. Красивая, умная, она среди других выделялась, как лебедь среди уток. Про все, что есть на земле: про людей и про зверей, про моря и вольный ветер да вольную жизнь, - про все были у ней свои заветные, самородные думы, свои сердечные слова.
За ее красоту, да за то, что она рассказывала, будто кистью писала, Прасковью прозвали Живопиской. Дивились люди, какой находчивой она была в ответах, рассудительной в речах.
Дивиться они дивились, да что с того? Умный-то задумается, а глупый усмехнется да мимо пройдет; бедный послушает да промолчит, богатый за вольные слова пригрозит да огрубит. Так весь талант Прасковьи будто на ветер ушел: заветные думы к жизни путь не пробили и делом не процвели.
Октябрь, будто высокий вал, Прасковью на самый гребень поднял. Выбрали ее нижнепечорцы в депутаты. Ездила она не один раз на съезды в Тельвиску: вчерашняя батрачка училась управлять государством. Помогала Прасковья, как умела, Советской власти своим красным словом: когда руки кулакам укорачивали, бедноту сплачивали в одну семью, когда всю жизнь на Печоре по советскому пути направляли, сослужили ее слова да сказы свою пользу, была она хорошим агитатором.
Жалко, что Прасковья Яковлевна вскоре умерла. Только-только пришло время горе на радость сменить, а тут и веку конец.
Слушать былины и я слушала, а перенимать их не перенимала. Былины казались мне стариковским делом, а для себя я песни выбирала. Коли печаль на душе лежит - беру проголосную песню: та скорей слезы добывает. Затянешь - слова унывные, голос тоже, сердце заноет, и слеза покатится. В которой песне горе поминается, ту и хватаешь:
С горя ноженьки меня не носят,
Очи на свет не глядят.
Понесите-ка меня, ноги резвы,
По матушке меня по земле.
Поглядите-ко, мои очи ясны,
Вы на вольный белый свет.
Слово-то в песне было, а только по матушке земле недалеко уйдешь все на одном месте топчешься; и глядеть немного доводилось: из-под руки на солнышко посмотришь - вот только и свету видишь.
День по дню да ночь по ночи время все вперед идет. Через год родилась у меня дочь. Назвала я ее Дуней, Хлопот опять прибавилось. Дети копятся, а муж все не моложе, а старей, да и у самой здоровье портится. Сама себя наругаешь и наплачешься.
Только никто не видел моих слез, никто не слышал причитаний. Все носила в своей душе. Поплачешь во хлеве, а в избу заходишь - норовишь, чтобы слезу люди не заметили. И муж-то не заметит, не то что чужие люди. Нарочно уйдешь к ребятам, возишься с ними, торопишься, будто что-то делаешь, так и обойдется. Сядешь к Дуниной зыбке, качаешь да поешь:
Дуня ходит по полу,
Кунья шуба до полу,
Руса коса до пят,
Красна девица до гряд.
Уж ты, ягодка красна,
Земляничка хороша,
Ты на горочке росла,
Против солнышка цвела.
В праздник до обеда надо бы переодеться, а я с ребятами провожусь, не до того мне. После обеда переоденусь, а муж ворчит:
- Ну, это уж не для меня срядилась. До обеда жена перед мужем наряжается, а после обеда - перед другом.
А я и скажу:
- По вечеру бела Пастухова жена. Когда переоболокусь, тогда и ладно.
Вздохнет муж и скажет:
- Осподи, осподи, убей того до смерти, у кого денег много да женка умна.
Так все шуткой и возьмется. Людям-то кажется, что мы и ладно живем. Они смотрят, что наверху видно, а никто не знает, что в мыслях есть. Все еще завидовали, что мы хорошо живем с мужем.
- Молодые, - говорят, - так не живут, как вы с Фомой. Живешь у стара, да песни поешь.
И никто меня не осуждал больше. Брат Алексей говаривал:
- С одной стороны, мы тебя губили. А теперь ты сама себя в руки взяла, живешь не хуже людей. Тебе ладно, и нам хорошо.
Брат Константин, тот больше всех радовался, что я живу хорошо. Он за годы войны больше других горя хватил. После революции он вернулся в Голубково. Скажет что - его слушают. Фома - старик, а и то его слушал.
8
В ту пору, в девятьсот двадцать пятом году, кулаки снова в силу пошли, снова ожили. И рыбу опять скупать стали, и пушнину. Снова ижемские купцы в Оксине свою торговлю открыли. Никифор и Петр Сумароковы тоже покупать да продавать стали. Муж и рыбу им сдавал и песцов сбывал.
Песцов у нас и в капканы добывали, и на ружье в тундре брали, и загоны устраивали, и норы откапывали. Фома каждый год норы копал. Отыщет их в тундре в какой-нибудь сопке, собака скажет ему, есть ли там песцовое гнездо, и начинает он копать. Докопается до самого гнезда, а там щенки песцовые забились, а иногда и взрослые попадались.
Дома муж растил песцов в конюшне. К зиме они вырастут, побелеют. На день мы выводим их на цепочках и перед окошком держим. А осенью пойдет муж на путину - с собой их берет: там и сохраннее, и кормить есть чем.
Муж знал, в какое время и у какого места песцы бывают, и никто веснами столько песцов в норах не добывал, сколько он. Растил молодых да кулаку Полинарьичу продавал. Да и от других мужиков текла к кулакам добыча. И пушнина и рыба опять у них в руках.
На кулаков глядя, захотелось порасшириться кое-кому из наших мужиков. Сосед Иван Коротаев придумал самогон продавать. Водки тогда у нас не было, ему и на руку.