Вот только мало у кого из сахалинских детей был такой шанс, а мне вот повезло, хотя никакое, конечно, это не везение, а лишь забота моего ангела в погонах. В конце концов я в этом училище и оказался, учебу оплатили в складчину крестные и опекуны. Отец умер, когда мне было только десять. Я не сильно горевал, поскольку совершенно его не знал. На то, что я могу получить наследство, я и не рассчитывал. Даже если бы я тогда знал, что отец составил завещание в мою пользу, все равно это мне мало что давало. Я же числился незаконнорожденным, и прямая воля покойного в мою пользу еще ничего не значила. Мне еще предстояло доказать имперским бюрократам, что я имею право быть субъектом наследования, а это было не так-то просто, и не единожды, увы, в таких глухих концах нашей необъятной страны имущество покойного отходило в казну, несмотря на безупречно составленное завещание.
А я ведь даже не знал о завещании и лишь в одном был точно уверен – до восемнадцати лет обо мне позаботятся опекуны, а там – живи, как знаешь. Средства мне выделялись по минимуму, но и на эти средства покушались, правда, в этом случае не чиновники. Мать третий год болела, плотно сидела на морфии, а он то и дело заканчивался. На этой волне она требовала, чтобы я все полученное от опекунов отдавал ей. Но мои опекуны, Костров и Владко, прекрасно понимали это, понимали и то, что родной матери я противостоять не могу, – вот и засунули меня от греха подальше, в реальное училище, где и оденут, и накормят, и напоят, а на руки средства давали только в крайний обрез.
Да только матушку-то не бросишь! И я крутился ужом – учился, да и работал, подрабатывал, где мог. Разгрузить кавасаки[5], помочь сладить забор, выкопать могилу – я тут как тут. Постепенно я прибился поближе к порту, так как работы там было не в пример больше, и чаще стал общаться с японцами, совершенствуя свой язык. Вскоре я довольно недурно говорил по-японски.
В этих заданных обстоятельствах учился я неплохо, но не блестяще, пока жива была матушка. Через два года та избавила меня от забот о себе, отдав Богу душу. В материальном плане мне от этого легче не стало, в отличие от моих опекунов. Меня как круглого сироту перевели на казенный кошт, жить я стал в общем жительстве при школе, так как дальнейшая оплата жилья, которое мы с матушкой занимали, была опекунами сочтена нецелесообразной. Смешная ситуация – в Александровске мне по завещанию принадлежали, не считая отцовского, два доходных дома отца, но я об этом не знал и жил в казенной казарме; мне причиталась неплохая сумма сбережений, но я пребывал в нужде, хоть особенно этой нуждой не тяготился. Странно, матушка часто пугала меня, что выгонит на улицу, что я сдохну под забором, но, будучи фактически вышвырнутым, пусть и очень мягко, не имея в своей собственности ровным счетом ничего, ведь даже одежда моя была казенной, я не чувствовал себя каким-то ущемленным. Грех, конечно, так говорить, но с уходом матери у меня возникло такое облегчение, словно тяжесть сбросил с плеч.
Иногда я думал, почему мои опекуны, люди не злые и не корыстолюбивые, поступали со мной так. Мне кажется, меня просто не хотели баловать. В юности легко приобретать дурные наклонности, а у меня еще и наследственность была сомнительная. Это первая из причин. Но есть вторая…
Спиридонов подумал, что Ощепков слишком снисходителен к своим опекунам. Ведь совершенно понятно, что те его «обували», это ясно, как божий день. Но Ощепкову о своих выводах он говорить не стал, сделав мысленную пометку. Он твердо знал про себя одну вещь: по тому, как человек судит о других, можно узнать его самого. Если человек быстр на обвинения, скорее всего, его самого есть в чем обвинить. Тогда как чистые сердцем люди больше стараются оправдать ближнего. Так что Ощепков, не зная об этом, заработал от Спиридонова плюс к своей репутации.
Он откинулся на спинку стула и коротко помечтал:
– Вот бы сейчас чайку… Вообще-то, – воодушевился он было, – внизу есть примус, вода и чай, только с сахаром негусто.
– Давайте подождем окончания тренировки, – тоном нетерпения наступил на его «мечту» Спиридонов. – Вы сказали, что есть еще одна причина…
– И вам не терпится узнать какая, – озорно поддакнул Ощепков. – Она банальна: меня буквально выпихивали с Сахалина. Но выход с Острова Сволоты был только один. В объятия штабс-капитана Свирчевского.
Я говорил вам, что у меня был друг, Трофим Юркевич? Да вы наверняка это знаете. Трофим для ОГПУ человек известный. Он старше меня на два года, и мы с ним крепко сдружились. А потому я по-настоящему ощутил себя одиноким, когда Трофим с Сахалина исчез. В один прекрасный день мне сказали, что они с братом отбыли восвояси, а куда – не объяснили. Я терялся в догадках и чувствовал себя по-настоящему одиноким и брошенным. В свободное время я забегал в гости к старику Фукурю, все так же жившему в Александровске. Он и приоткрыл мне завесу тайны о судьбе моего друга, да только я ему не поверил. По его словам, Трофим с братом решили поступить в токийскую семинарию. Я бы подумал, что старик надо мной насмехается, но юмор и Фукурю были несовместимы, как тьма и полярный день.
Однако я ему все равно не поверил… Я даже не представлял себе, что в Японии есть семинария. Оказалось, есть. Вот тогда я и сам задумался – а не махнуть ли мне в Японию? На Сахалине мне делать нечего, на Большой земле меня никто не ждет. Какая разница, где жить? И я стал еще прилежнее учить японский и больше практиковаться; в придачу я начал посещать старого иеромонаха Ираклия, чтобы узнать, что нужно, чтобы стать священником.
Ощепков коротко хохотнул:
– Я тогда всерьез об этом думал, правда. Мне, Виктор Афанасьевич, выбирать было не из чего. Если можно стать священником – почему нет? А потом, в один из зимних дней, конечно, без предупреждения, вернулся Трофим. Уж я и обрадовался!
Вернулся он, кстати, изменившимся до неузнаваемости. Вместо неотесанного сахалинского пацана передо мной предстал благородного вида юноша. Впрочем, внутренне Трофим не изменился ни на йоту, и наша дружба никуда не делась. Потому, когда я спросил его о причинах произошедших в нем перемен, он ответил с серьезным видом:
– Я, брат, в попы собрался. – После чего не выдержал и расхохотался.
– Ну, а серьезно? – не унимался я. – Я, может, сам не прочь принять сан.
Благо я над этим уже раздумывал. А Фукурю-то, выходит, мне не соврал! Чудны дела твои, Господи! Где Трофим Юркевич, а где священный сан. Правда, мне легче было представить себе котика[6] в японской военной форме, чем Трошку в рясе и с епитрахилью.
– Шутишь, – сказал Трофим задумчиво. – А если не шутишь…
– То что? – спросил я. – Возьмешь меня с собой?
– Эх, брат, – ответил Трофим. – Все не так просто, как кажется. А ты действительно мечтаешь исповедовать, причащать и отпевать?
– Не так чтобы очень, – честно сказал я, – но, чтобы отсюда удрать, я готов не то что в попы – в кочегары на пароход. Серьезно – смотрю на заходящие в наш порт суда и думаю: может, рвануть отсюда куда-нибудь в теплые страны? Меня пока вроде к Сахалину гвоздями не прибили…
Трофим в мгновение ока посерьезнел:
– Тогда тебе надо пообщаться кой с кем. Ты с Ипполитом Викторовичем знаком? Со Свирчевским?
– Нет, – ответил я. – И понятия не имею, о ком ты.
– Странно, а он о тебе постоянно справляется, – удивился Трофим. – Они с батюшкой твоим покойным давние знакомцы.
– Тогда, пожалуй, он моего отца знает получше меня самого, – ответил я. – Сам знаешь, старик любой из своих досок больше внимания уделял, чем мне. Я ведь даже фамилию ношу матушкину, а не его.
Трофим вздохнул: мои семейные перипетии ему были известны, он даже от матушки моей успел получить пару раз трепку, когда та еще пребывала во здравии.
– Как бы то ни было, пообщаться с Ипполитом Викторовичем тебе стоит, – перевел он разговор на другую тему. – Это он мне Японию сосватал. А тебе так и сам Бог велел. Что тебе здесь прозябать?