Они с Жеромом жили как муж и жена, но дела журнала требовали, чтобы Мими и Жером регулярно уезжали, как правило, в Париж, в богемных кругах которого, где они часто вращались, не задавали вопросов об их отношениях, по-прежнему заряженных буйной сексуальностью. Они не выпускали ее за пределы парижских поездок, если только Мари-Луиз не навещала бабушку в Онфлере, что случалось регулярно, поскольку старушку все чаще одолевали болезни. Сам епископ Амьенский не мог бы придраться к тому, как разросшееся семейство Анси соблюдало внешние приличия. Напряжение внутри семьи редко возникало между Мими и Мари-Луиз — и то исключительно из-за проделок Мишеля Анси. Их сложные взаимоотношения никогда не обсуждались и медленно вырастали из пеленок практической необходимости и взаимного прагматизма, так хорошо умевшего смотреть сквозь пальцы. Женщины вместе воспитывали своих детей и в конце концов стали друзьями. Мими заменила Мари-Луиз Жислен. Отношения Жерома и Робера, окрашенные невысказанным укором, и Мари-Луиз и Жислен, отягощенные тайным знанием, не позволяли им зайти дальше банального обмена любезностями — хотя на первый взгляд все было вполне дружелюбно.
Чаще всего камнем преткновения становился сам Жером, а не их оригинальный домашний уклад. В его отношениях с Мишелем Анси всегда присутствовала froideur[151]: оба мужчины были самоуверенными и нетерпимыми, но формальная politesse[152] позволяла сохранять мир. Обеих женщин продолжала притягивать и пленять энергия и незаурядность Жерома. Он увлекал их, интеллектуально и сексуально, с силой, которую обе признавали если не уникальной, то уж точно очень редкой. Рука об руку с этим шли перепады настроения, когда Жером в одно мгновение переключался с горячей любви к детям, погони за приключениями (как физическими, так и духовными) и фонтана новых идей и оптимизма на глубочайшую меланхолию, в трясине которой проводил целые дни, закрываясь ото всех и навлекая на дом пелену уныния. Но подъемы случались чаще спадов, и теперь уже обе женщины и их дети замечали и распознавали первые признаки бури и научились вовремя убирать паруса и задраивать люки. Сейчас они как раз выходили из очередной депрессии и ждали от Рождества радостных дней, которыми их не баловали почти весь четырехнедельный пост.
Снаружи залаяли собаки. Кто-то пришел. Мими знала, что Мари-Луиз внизу, и продолжала наблюдать за тем, как мальчики вешают самодельные украшения на дерево, которое сейчас золотили солнечные лучи. В это время года солнце редко поднималось достаточно высоко, чтобы осветить и уж тем более обогреть дно долины. Мими перевела взгляд на страницы книги, наслаждаясь маленькими радостями, которыми одаривала ее комната.
Послышались шаги на лестнице. Мими и дети повернулись на звук открывающейся двери. Мари-Луиз держала на руках двухлетнюю сестру мальчиков, Терезу. Ее благородная красота расцвела с тех пор, как женщины впервые встретились в голодные дни после войны. В открытом взгляде, которым Мари-Луиз обвела комнату и всех, кто в ней находился, было беспокойство.
— Тебя хотят видеть, Мими. Немец. Он не сказал мне, кто он такой. Он… не очень хорошо выглядит.
— Спасибо. Побудь, пожалуйста, здесь… пока я узнаю, что ему надо.
Мари-Луиз отступила в сторону, и, пройдя мимо нее, Мими остановилась наверху лестницы. Обе понимали, что немец наверняка окажется посланником и новости, которые он принес, не могут быть хорошими. Мими почувствовала, как ее руку сжала ладонь Мари-Луиз.
— Если что, я здесь.
В ответ Мими едва заметно махнула рукой и стала медленно спускаться по лестнице, пытаясь успокоиться перед лицом того, что ее ожидало. С каждой ступенькой свет, пробивавшийся по контуру двери на верхней площадке, становился все слабее, пока наконец у входа в кухню ей не пришлось практически на ощупь поднимать засов.
Мими открыла дверь и остановилась, ожидая, пока глаза привыкнут к новому освещению. За столом сидел мужчина. Завидев ее, он поднялся. Они смотрели друг на друга несколько секунд, угадывая в настоящем образы прошлого.
Мужчина заговорил первым:
— Привет, Мими. Извини, что явился так неожиданно.
Потрясенная, Мими прижала к губам тыльную сторону ладони. Это было все равно что увидеть призрака. И, в каком-то смысле, так оно и было. Перед ней стоял ее муж. Мими обнаружила, что не может выдавить из себя членораздельные звуки, и продолжала молча смотреть на него. Он подошел к ней, и она почувствовала его губы на своей щеке. Потом мужчина отступил на шаг, и она нашла в себе силы заговорить:
— Я… прости. Но это такая… это… шок. Я думала, что ты… что ты умер. Ах, Эрик…
Мими заплакала, глядя на то, что осталось от ее мужа. Эрик был на восемнадцать лет старше ее и теперь его возраст приближался к пятидесяти, но выглядел он на все семьдесят. Исчезла грива белокурых волос. Тонкие пряди цвета табака плохо прикрывали шелушившуюся, покрытую пятнами кожу головы. Глаза сверкали из-под выступающих надбровных дуг, а губы казались непропорционально большими на осунувшемся лице. Костюм, в который он был одет, подходил ему по длине, но обвисал на ссохшихся плечах. Когда-то Эрик был почти на голову выше Мими, осанистым мужчиной с мощным телом атлета. Теперь он как будто искривился во всех плоскостях. Мими заметила, что он тяжело опирается на стол.
— Могу я присесть? В прошлом году я сломал ногу в шахте, и она неправильно срослась. Ходить я могу. Но недолго.
Мими опустила глаза, пользуясь моментом, чтобы вытереть рукавом залитое слезами лицо, и увидела, что одна его ступня не стоит параллельно другой, а повернута немного внутрь. Мими показала на стул, с которого он встал.
— Я налью тебе вина.
— Спасибо. Но разбавь его водой, пожалуйста. С алкоголем шутки плохи.
Мими, по-прежнему находясь в состоянии шока, стала искать стакан и бутылку. Ничто не могло подготовить ее к этому; сразу после войны — возможно, но теперь? Она схватилась за дверцу буфета, пытаясь унять смятение мыслей и эмоций, и выдернула кухонное полотенце, чтобы вытереть слезы, оставлявшие темные пятна на ее рубашке. К тому времени как она снова повернулась к Эрику, первоначальное изумление немного улеглось.
Однако Мими обнаружила, что не может смотреть мужу в глаза.
— Как ты узнал… где меня искать?
— Мне сказал твой отец.
Мими покачала головой. Осенью 1945-го она — не без сомнений и страха — написала родителям и объяснила сложившиеся обстоятельства. От отца она не ожидала ничего, кроме неприятия и холодного неодобрения, — и не ошиблась. Мать, терзаясь желанием узнать о внуке, не выдержала и, явно втайне от мужа, ответила. Но в ту холодную послевоенную зиму она подхватила воспаление легких и умерла. Ее предали каменной земле лютеранского кладбища в Баден-Бадене, прежде чем весть дошла до Монтрёя. Впоследствии отец не желал даже слушать о существовании дочери и внука. Из чувства дочернего долга Мими раз в год писала ему письмо, но ни разу не получила даже подтверждения, что ее послания до него доходят.
— Как он?
Эрик пожал плечами.
— Он существует. Живет один, с экономкой, беженкой из Померании. Все утро читает газету, после обеда гуляет, а по вечерам слушает радио: маленький, ссохшийся человек с маленькой ссохшейся жизнью. Он даже не предложил мне поесть; впрочем, я и не ждал многого.
Отец и муж Мими всегда относились друг к другу не иначе как с холодной вежливостью.
— Он… упоминал… обо мне?
— Он дал мне твой адрес. И говорил о тебе такое, что я отказывался слушать. Стыдно. Что он говорил такое. О тебе. В таких выражениях.
— Может быть, он говорил правду?
Мими заставила себя поднять голову и посмотреть мужу в глаза, спрятанные в тени глубоких глазных впадин. Эрик покачал головой.
— Правду? Он сказал, что у тебя есть ребенок. Но ведь это можно сказать по-разному, не так ли?
Оба опустили глаза.
— Хочешь поесть?
Он кивнул.
— Что-нибудь такое, что не нужно долго пережевывать. У меня была цинга, и я потерял слишком много зубов, чтобы справляться с мясом.