- А ежели это грех?
- Грех - с орех, а ядро - в ведро.
- Ну, и возьми на себя грех-то.
- Бес с тобой! Твой-то возьму.
Выступал Кузярь и, храбро расталкивая парнишек, гордо задирал голову.
- Черта с два!
Все в ужасе отступали от него и шикали.
- Это рядом с молекной-то с черным словом? Ведь, чая, зто грех непрошеный.
Кузярь дерзко бил себя в грудь.
- Этот грех - мой, а черта я сам в дураках оставлю.
Я уж с ним не раз дело имел, он всегда удирал от меня, как мышь, только хвостиком дрягал. А Семке нечего брать чужие грехи: раз артель решила грехи на всех поровну. Все равно будем скоро исповедоваться. Только, чур, об этом настоятелю ни слова.
Эти маленькие шалости достигали своей цели, - ребят выводили старухи и шипели им в затылок:
- Баловники каянные!.. Только в грех вводят. Пошли прочь отсюда и глаз не показывайте!
Однажды наше озорство нарушило весь строгий чин "великого стояния". Придумал эту проказу тот же изобретательный Кузярь. Мы решили входить в моленную по одному, по два, становиться позади старух. Все молящиеся стоят строго друг за другом и земные поклоны, как и поясные, кладут одновременно. В этот момент, по уговору, мы должны были головой толкать старух в зад.
Эту замечательную картину живо нарисовал нам Кузярь, и, слушая его, мы задыхались от хохота. Шубенки наши лежали в общей куче в прихожей, и мы выбегали на улицу в одних рубашонках. Но на улице было тепло: стоял март, солнышко уже играло ярко и молодо; снег таял и под лучами солнца щетинился ледяными иголками, переливаясь лучистыми капельками. В колдобинах блестели жирные лужи, а рядом с обрыва ручейками падала вниз вода и звенела сверчками. По-весеннему пахло теплым навозом, перегноем и особым милым ароматом, когда снег как будто теплел и томился, а воздух дышал запахами вербных почек и прелой соломы. Хотелось далеко уйти от моленной, от ладана, от затхлой духоты нежилой избы, от тяжелой скуки окоченелого сидения и стояния стариков и старух с их вздохами, стонами и кряхтеньем, от дряхлой дремоты и непонятного бормотания. С одной стороны белела широкая лука, еще покрытая ноздреватым снегом, с другой - совсем рядом, глубоко под крутым обрывом, набухала речка, а на снежном льду уже зелеными озерками сверкала вода. За оврагом, тоже внизу, в густых голых ветлах орали грачи. Далеко, на овражистых спусках заречной стороны, земля на припеках уже мутно зеленела травкой, точно покрытая плесенью, а в круглом овраге стеклянно падала вода, пронзительно сверкала на солнце и разбивалась вихрем брызг, исчезая в мокрых сугробах. Хотелось взять лопату, разгребать снег у избы, вдоль заднего двора делать канавы, пускать по ним воду к обрыву и любоваться, как она торопится вперед, лепечет, шелестит, играет и брызжет колючими искрами.
Хотелось делать скворечницы и поднимать их на шесте около избы. Воздух был лиловый в далях и, казалось, такой густой, что галкам трудно летать. Всюду была грустная, но желанная тишина, точно и земля, и голубое небо прислушивались друг к другу, и в этой тишине слышно было, как тает снег, как всюду щебечут ручьи.
Никогда весна не бывает так таинственно прекрасна и никогда так глубоко не волнует душу, как в детстве. Каким-то бессознательным чутьем дети первые угадывают дыхание под снегами. Не потому ли детство мерещится из седин нашей старости как солнечные переливы ручья, кактрогательное трепетанье первой бабочки или как далекий сон, когда летаешь над землей, как птица!..
Мы вошли в моленную и благочестиво стали в задних рядах. Кое-кто из старух сердито косился на нас и недовольно ворчал. Сема поставил меня позади Паруши. Она рыхло переминалась с ноги на ногу, а мне казалось, что ее не сдвинет с места даже здоровый мужик. Я обомлел. Как же я, такой маленький, столкну ее с подрушника: ведь она передо мной - как копна. Я со страхом глядел на ее широчайший зад, на толстую правую руку (левую она смиренно держала с лестовкой на груди) и попятился назад, чтобы перейти на другое место, но Сема толкнул меня обратно и сердито зашептал:
- Чего балуешь? Стой на месте. Молиться надо.
И уже в самое ухо прошептал:
- Смотри не трусь: как она ткнется головой в подрушник, ты сейчас же толкни ее башкой. А сам громко шепчи:
"Господии владыко животу моему".
Стоять пришлось недолго. Молитва Ефрема Сирина произносилась несколько раз за "стояние" с земными поклонами. Все валились на пол во главе с Митрием Степанычем, который произносил молитву с сокрушенной торжественностью, с певучей печалью. Иногда он был в особом ударе, и голос его взывал с искренней скорбью, проникновенно и трогательно. Старухи стонали и всхлипывали, а нервные женщины плакали навзрыд. Некоторые падали на подрушник и, сотрясаясь от рыданий, уже не вставали до конца молитвы. Чаще всего случалось это с моей матерью.
Стояла она в задних рядах, слева, между бабушкой Анной и Катей. Как только приближался момент прЪизнесения этой молитвы, она бледнела, глаза ее расширялибь в тревоге и трепете, и вся она начинала дрожать, как в ознобе.
И в тот миг, когда вдруг наступала короткая тишина, она открывала рот и дышала порывисто и мучительно. Ее поднимала Катя, помогала и бабушка, но бабушку оттесняли молодухи и, рыдая, выносили мать в прихожую или на улицу.
Я ждал, что с матерью и теперь произойдет это нервное потрясение, и мне уже было противно и гадко принимать участие в озорстве. Я оборачивался назад и посматривал на нее. Но она стояла спокойно и ясно и, встретившись со мною взглядом, улыбнулась, а потом наклонилась, не угашая улыбки в глазах, и укоризненно встряхнула головой:
стой, мол,"не оглядывайся, молись прилежно!.. В этот день она чувствовала себя хорошо. Это успокоило и ободрило меня.
И вот настала решительная минута. В торжественной тишине все стояли в напряженном ожидании. Голос Митрия Степаныча внушительно, с горестной строгостью произнес:
- Господии владыко животу моему...
По моленной прошла волна смутного шума, шелеста, глухого грохота колен об пол, и вся обширная горница сразу стала пустой, голубой от ладана, а впереди трепетно играли огненные язычки свечей перед иконами. Я упал на колени, оперся руками в подрушник и со всего размаху ткнул головой в мягкий зад Паруши. Она рыхло обрушилась на локти, изумленно охнула и ударила в зад какого-то мужика в хитоне, тот тоже упал... Я услышал глухую суматоxу, оханье, гневное ворчанье. Чтобы никто не заметил, чю я смеюсь, я не поднял головы от подрушника. В этот миг общего смирения и отрешения от всех земных сует нельзя грешить. Молящиеся ворошились на полу, сдержанно охали и с трудом вставали на ноги, оставляя подрушникн на полу. Когда все встали. Паруша медленно оборотилась ко мне и сердито насупила мужскге брови. Но я истово смотрел вперед и перебирал пальцем четки лестовки. Страх подавлял смех, но он неудержимо играл внутри. Оказывается, взрослых и стариков очень легко поставить в смешное положение. Они не поняли, что случилось, и успокоились.
Следующий поклон прошел благополучно, и в разных местах люди стали вздыхать с печальным покаянием:
- Дух же целомудрия и смирения, терпения и любве даруй ми, рабу твоему...
И опять все с грохотом упали на пол, и я опять со всей силой вдавился головой в необъятный Пару шин зад. Ока всей тяжестью уперлась головой в зад того же мужика в хилоие, а тот ткнулся в переднего... Я украдкой посмотрел в сторону и увидел, ч го и другие старухи и мужики брякнулись на пол.
- Батюшки! Что это такое?.. - с испугом прошипел кто-то впереди, а ему ошалело откликнулись другие:
- Кума, да ты рехнулась, что ли?..
- Да я сама упала... Это ты, баушка Дарья, головой-то пихнула. Ежели не можешь кланяться, стояла бы, что ли...
Общий ропот, кряхтенье и глухая возня нарушили молитвенную торжественность. Люди огрызались друг на друга, но тихо, шепотом, и делали вид, что все - чинно, строго и спокойно. Тревога и злоба на иконных лицах стариков и старух не угасала. Кто-то задушливо смеялся в подрушник, девки и молодухи едва сдерживались, чтобы не захохотать.