— Да, они способны на все…
— Ну, стоит обращать внимание… — сказал Макс и вдруг, увидав на ее рабочем столике камни, воскликнул: — Что это у тебя? О, какая прелесть…
— Это из пещер горы Великого Духа… — отвечала она, успокаиваясь. — Посмотри, какая прелесть… Какой-то волшебный каменный огонь… Макс?…
— Что, милая?
— Отчего ты не говоришь мне никогда, что ты любишь меня?
— Да зачем же говорить это бледными словами? Разве ты не чувствуешь и так, что вся душа моя, все мысли, вся жизнь — одна сплошная молитва тебе? — отвечал он, опускаясь к ее ногам и целуя ее руки.
— Но сколько сладкой музыки в этих бледных, по-твоему, словах!.. — лаская его, говорила она. — О, говори, говори мне миллионы раз, что ты любишь меня…
— Люблю, мое солнце, люблю, люблю… — блаженно повторял он, ненасытимо любуясь ею и целуя ее руки, колена, платье.
— Максик, не суди меня строго, но я, кажется, очень слабая женщина… — тихо, все лаская его, говорила Ева. — Я должна признаться тебе в очень грешных мыслях… Если бы ты знал, как хочется мне улететь с тобою с этого неуютного острова далеко, далеко… Не сердись, милый, но здесь мы с нашей любовью точно в стеклянной банке какой выставлены… точно мы с обнаженными душами стоим на базаре… Там, в старом мире, можно было быть одиноким и среди миллионов, как в пустыне… Это очень нехорошо, что я говорю, милый?
— Нехорошо… — сказал Макс. — Разве ты думала, что пред тобою легкий путь?
— О, да!.. — воскликнула Ева. — Мне наша новая жизнь представлялась триумфальным шествием среди цветов, — с гимнами, смехом, поцелуями, — помнишь, как тогда, на палубе, в океане?…
— То был момент, прекрасный порыв… Нет, наше дело эго подвиг, тяжелый подвиг…
— О, какой тяжелый!.. — вздохнула Ева. — Эта борьба самолюбий, эти низкие интриги, это деление на повелителей и повинующихся, это приниженное искательство у сильных, как у этого противного Гольдштерна… И посмотри, что я на днях заметила: девушки пошли за цветами и любовно украсили ими свои уголки, и ни одной из них, ни одной не пришла в голову мысль пойти и украсить так нашу общую столовую, так, без всякого повода только от переполненного любовью сердца… И угнетает меня страшное убожество нашей жизни, — не та добровольная, прекрасная простота ее, о которой всегда говоришь ты, а какое-то роковое убожество, какое-то отсутствие таланта прекрасной жизни… Мы много говорим все о каком-то творчестве, но творчество это никогда не начинается. Милый, мечта умерла и что делать, я не знаю…
— Бороться еще… — сказал Макс. — Надо усвоить себе твердо, что пред нами не готовая Земля Обетованная, а тяжкое созидание веси Господней… И те темные явления, которые пугают тебя, родная, это как раз те пропасти, из которых поднимается в лазурь гордая, прекрасная, белоснежная вершина. Пойми и не забывай: нет пропастей, нет и вершин.
— Может быть, это и так, — печально сказала Ева и, оживляясь, мечтательно продолжала: — Но… мне хотелось бы сесть с тобой в маленькое суденышко под белым парусом и по мелким веселым волнам, в которых играют солнечные зайчики, плыть молча, плыть и смотреть в ласковое небо, далеко, далеко плыть… А потом приплыли бы мы — куда, не знаю… — и был бы у нас в горах, среди лесов, свой маленький, беленький, веселенький домик, но свой, свой… И ты писал бы свои стихи, свои прекрасные книги… И было бы хорошо, если бы это было там, на родине, в Европе, — я так люблю ее, и горы ее, и развалины замков, порос-шия барвинком и плющом, и шумные сельские ярмарки с веселой музыкой, и Большую Медведицу над снежными полями, и седые сказки о былом… И были бы мы вдвоем, только вдвоем и ты миллионы раз говорил бы мне: люблю, люблю, люблю тебя…
В сад быстро вошел комиссар с красной перевязью на рукаве и трое конвойных.
— Товарищ Макс, по постановлению чрезвычайной комиссии вы арестованы… — твердо сказал он и, обратившись к конвойным, прибавил повелительно: — Возьмите его…
Голос с далекого севера
Профессор Богданов работал в своей комнате. Пред портретом красавицы благоухали свежие цветы. В океане дремлет крейсер…
В дверь постучали.
— Войдите… — отозвался профессор.
В комнату быстро вошел лорд Пэмброк.
— А-а, милости просим… — приветствовал его хозяин.
— Садитесь… да что с вами? Вы расстроены?
— Да тут черт знает что делается!.. — садясь, воскликнул Пэмброк. — Ваше предсказание сбылось: Рейнхардт арестовал Макса. Ко мне прибежала вся в слезах Ева и сообщила эту новость, умоляя спасти его. Я тотчас же, конечно, отправился к этому негодяю, чтобы потребовать освобождения Макса: в конце концов он ведь германский подданный и…
— Ого, о чем вспомнил, анархист!.. — засмеялся профессор.
— Да ведь нельзя же, в самом деле, рассматривать этот остров, как какое-то суверенное государство, а Рейнхардта и его сообщников, как правительство! Все-таки это только место деликатной ссылки.
— Ошибаетесь, горячий друг мой… — возразил профессор. — С их точки зрения это фундамент, преддверие новой эры, с нашей — лечебница для душевнобольных…
— Во всяком случае одни больные не могут присвоить себе права казнить других больных только потому, что они им чем-то мешают или не нравятся!.. — воскликнул англичанин.
— Да разве не везде так делается? — усмехнулся профессор. — Но скажите между прочим, друг мой, чистосердечно: была ли бы ваша защита так же горяча, если бы… нос Евы был несколько подлиннее?
— Не знаю… — смутился немного Пэмброк. — Но к делу… Прихожу я, взбешенный, туда, — никого!.. Вся шайка куда-то исчезла…
— Уже? — усмехнулся профессор. — Значит, в пещеры устремились…
— А вы разве были там?
— Был… Мы хорошо выпили со жрецами, а потом, когда действие рома повергло их с непривычки в прах, я пробрался в пещеры… Первые две, маленькие, совсем пусты, — только кости каких-то животных белеют на полу, — а в третьей, большой и красивой, сидят три каменных изображения божества, — так, грубое подобие человека с невероятно зверским выражением лица… А пред ними — три больших камня, вероятно, жертвенники… На эти камни я и насыпал алмазов и сапфиров, а потом разбросал их и по земле, по направлению к дальним пещерам, куда ведет очень узкий проход… Ну, а затем вернулся домой…
— Слухи о сокровищах взбудоражили весь остров… — сказал, поблескивая очками, Пэмброк. — Точно что-то темное и пьяное ползает теперь среди людей. Но что нам здесь делать? Еве и Максу помочь надо.
— Торопиться некуда, мой друг… — возразил профессор. — Тем теперь не до Макса. А Максу посидеть за решеткой и Еве поволноваться немножко только полезно — ведь, это и есть курс их лечения. Для чего же мешать ему? А потом мы, конечно, постараемся освободить его… Да, вы знаете, на днях прибывает из Европы пароход? Я вот готовлю отчет за первое полугодие…
— Очень интересно, как вы это написали… — сказал лорд.
— Да так, как есть… — пожал плечами профессор. — Полный развал хозяйственной жизни, грызня разных котерий[4] между собою за власть и не только впереди не видать никаких гордых завоеваний, но и то добро, которое привезли с собою, разматывается и топчется под ноги без всякой пользы для кого-либо. Я сам не ожидал, что результаты скажутся так быстро. Лечение идет настолько энергично и успешно, что значительную часть пациентов можно была бы выписать теперь же и возвратить в обычные условия жизни, но я хочу, чтобы они сами сказали это слово…
— А знаете, мне все кажется, что вы что-то слишком уж холодно относитесь к вашим… пациентам… — заметил Пэм-брок. — Ведь, многие из них искренне и глубоко страдают…
— Дорогой друг мой, я спокоен потому, что знаю, что другого выхода для них нет… — твердо сказал профессор.
— Они должны испить чашу священного безумия до дна и только там, на дне кубка, они увидят простую, казалось бы, истину, что они только неудавшиеся обезьяны, а совсем не боги-олимпийцы, какими они себя вообразили, совсем не Прометеи… Чем жестче опыт, тем скорее выздоровление… И мне иногда даже жаль, что вы здесь, — право, иногда вы очень мешаете им выздороветь…