— Вот что, — сказал он наконец. — У вас есть возможность хотя бы на время поместить сына в сухом и более теплом помещении? Никакого воспаления легких у него нет, но подвальное помещение может до всего довести.
Иван Мартынович и Липа подавленно переглянулись.
— Право не знаю, — сказала женщина, — к родителям только.
— А кто ваши родители, если не секрет? — кашлянул Водорезов.
— Батюшка мой священник. Отец Дионисий, если вы знаете, — произнесла Липа.
— Ах, это тот, который отказался служить при немцах и читать проповедь во славу Гитлера? — трубным голосом спросил врач. — Тот самый батюшка, что публично сложил с себя сан в церкви и проклял анафему Гитлера? Здорово же он по физиономии нынешним городским властям смазал. Учитесь, Дронов, как надо поступать истинно русскому человеку в тяжкие времена оккупации. — Метнул он неодобрительный взгляд в сторону Ивана Мартыновича. — Это, разумеется, значительно большего мужества требует, нежели на вашей «кукушке» вагоны с фашистскими боеприпасами по велению коменданта станции с места на место перетаскивать. Ну, а теперь рецепты и наставления вы все от меня получили, так что позволю отвесить вам низкий поклон и удалиться.
— Нет, подождите, — неожиданно заволновался Дронов и, отлучившись в соседнюю комнату, вернулся оттуда с двадцатью оккупационными марками, зажатыми в руке.
— А это еще что такое? — гортанным голосом спросил Водорезов и вскинул голову с коротким ежиком волос.
— Это вот гонорар, — пробормотал Иван Мартынович, не очень уверенно выговаривая слово, которым ему почти никогда не приходилось пользоваться в обиходе. — За визит, Александр Григорьевич.
— А ну дайте-ка, — сказал Водорезов и, взяв предельно легкие латунные монеты у Дронова, подбросил их на своей ладони. — Последние? — спросил он.
Дронов молча кивнул.
— Возьмите назад, — строго и даже с каким-то недоброжелательством сказал врач. — Я за немецкие марки и пфенниги труд свой не продаю. Вот возвратятся наши, тогда и расплатитесь. — И ушел.
Хозяин верхнего этажа Петр Селиверстович, которого за пристрастие к спиртному даже в черные дни оккупации на железнодорожной окраине именовали по-прежнему не иначе как «гром победы раздавайся», несмотря на то что он давно уже этой песни не пел, согласился договориться со знакомым драгилем, чтобы тот за малую цену переправил больного Жорку к родителям Липы. Перед тем как тронуться с их двора подводе, он отозвал Дронова в сторону и тихо спросил:
— Слушай чуток сюда, Иван Мартынович. А ты не знаешь, как бы мне подпольщиков нащупать? Ох, и послужил бы я им! Ярость, понимаешь, у меня в грудях какая накопилась. Что делают изверги. В нашей железнодорожной больнице четырех докторов расстреляли за то, что те раненых красноармейцев укрывали. Вот тебе крест, что так. Хочешь, по фамилиям могу тебе этих врачей перечесть. А на Баклановской улице дети вдруг стали пропадать. Одно дите за другим. А потом какой-то дом сгорел, и кости в подвале обнаружили. Так слух прошел, что это кости тех самых детей, стало быть, над которыми фашисты медицинские опыты всякие ставили. Слышь, Ваня, так, может, ты дашь мне адресок, чтобы с подпольщиками теми повстречаться.
Иван Мартынович подозрительно посмотрел на щуплого своего соседа по жилью и неохотно буркнул:
— Не знаю я никаких подпольщиков. Не знаю.
— Знамо дело, что не знаешь, — проворчал «гром победы раздавайся». — Да и где ж тебе знать, ежели сам около немцев кормишься.
— Ну ты, поосторожнее, — гневно сверкнул глазами Дронов, но тотчас же погасил в них огонь. — Бог с тобой, время нас рассудит.
…Липа уселась на телегу, держа на руках завернутого в одеяло сына, возница чмокнул губами, и кобыленка с отвислыми от постоянного недоедания боками неохотно двинулась со двора в гору. Скрипели плохо подмазанные колеса, всхлипывала и что-то причитала Липа и время от времени стареньким цветастым платком утирала с лица слезы.
Чтобы попасть к тестю и теще, им надо было преодолеть путь через весь город. Отыскивая кратчайшую дорогу, возница петлял по улицам и переулкам, но, несмотря на все его старания, больному Жорке, пришлось помучиться в пути не меньше часа. Все это время Дронов угрюмо шагал за телегой, пока они не въехали в почему-то распахнутые ворота поповского дворика. И Дронов стал свидетелем картины, от которой, если бы не мрачные обстоятельства их вторжения, неминуемо пришел бы в самое веселое настроение… Невзирая на пронизывающий холод, зело пьяный распатланный отец Дионисий в исподнем белье, то и дело промахиваясь, рубил на колоде дрова. Перед ним стояли двенадцать чурок, и, замахиваясь топором, крякая при каждом ударе и сопровождая свои действия отборным матом, он выкрикивал:
— Это тебе от меня, апостол Петр, это тебе, апостол Павел, а это тебе самому, боженька.
Не выразив никакого удивления, он отложил в сторону топор, откинул назад гриву седых волос и громогласно закричал:
— Ах, зятюшка, прибыли-c. Любимый зятюшка. И даже со всем своим семейством соизволили-с. Ну что ж, заходите в мою обитель. Гостями будете. Молитву читать не заставлю, а водочки… водочки поднесу, потому как и мне перепадет.
— А вы чего же не в церкви, Дионисий Григорьевич, — притворился ничего не знающим Дронов. — По всем статьям сейчас вечерняя служба идет, а вы, вместо того чтобы ею править, дрова рубите, да еще всех святых чуть ли не матерком погоняете. Осерчает ведь господь, ежели узнает.
Отец Дионисий рукавом утер проступивший на лице пот и басовито расхохотался:
— А нечего мне там делать теперь, зятек. Отлучили меня от храма божьего и в соответствии сана лишили. А знаете, за что? За то, что молебен за великого фюрера Гитлера читать отказался, вот и отлучение получил.
В белой холщовой неподпоясанной рубахе пьяный священник, с гривой распатланных волос казался страшным. В его горькой возбужденной веселости сквозило отчаяние:
— Я не то чтобы, зятюшка, против Христа пошел, я сердцем своим данного супостата Гитлера не приемлю. Это ты вот на железной дороге притулился и у немцев кормишься, а я так нет. Я даже в неволе несу тяжкий крест сына земли донской и целовать фашистов ниже спины не собираюсь.
— Мы все его несем, — сухо откликнулся на эту обличительную речь Дронов и подумал о том, что лишь два человека, сосед по квартире и тесть, отлученный от церкви, прокляли его лишь за то, что им померещилось, будто он прислуживает оккупантам. «Какие они оба хорошие», — усмехнувшись, вздохнул Иван Мартынович. И тесть, который часто казался ему чужаком, и разухабистый сосед по квартире. Значит, живет в них обоих истинно казачий дух.
Мысли Дронова были прерваны разгневанным голосом Липы, которая, сойдя с подводы с закутанным в одеяло Георгием на руках, шагнула к отцу Дионисию.
— Да как ты смеешь, отец, говорить так о Ване. Да если бы ты все знал!
— Липа, Липочка, что ты! — крикнул Дронов, опасаясь, что она, охваченная гневом, скажет что-нибудь лишнее.
И она это мгновенно оценила, остановилась.
— Хорошо, я не буду, — извиняющимся голосом пообещала она.
В теплых двух комнатах, где обитал священник и его супруга, почти тотчас же нашлось место для заболевшего внука и закипел самовар.
— Я сейчас ужин приготовлю, — сказала попадья, — а вы пока укладывайте мальчика. Для него даже немного меда найдется. Поднимем на ноги богатыря.
Оставив Жорку и Липу у тещи и тестя, Дронов возвратился домой незадолго до наступления комендантского часа, когда вся железнодорожная окраина была уже охвачена плотными сумерками рано подступившей осенней ночи. Озябшими руками он долго открывал навесной замок-гирьку. Никогда еще сырая квартира с подслеповатыми окнами не казалась ему такой безнадежно угрюмой. В растерянности Иван Мартынович провел рукой по шершавой, с утра не побритой щеке. За окном бесновался ветер, бил в стекла холодными каплями дождя. Дронов наколол тонких щепок, запалил железную печурку, от которой быстро стала согреваться комната. Не успели желтые языки пламени разбушеваться за тонкой заслонкой, в дверь постучали. Вошел «гром победы раздавайся», хмуро моргая опухшими глазами, проговорил: