— Правильно вы молвили, дорогой товарищ. Двумя руками голосую за эту вашу точку зрения. Чего же хорошего, если человек заранее готовится пожертвовать жизнью и лишь во вторую очередь думает о том, как нанести врагу урон.
Пока шла трапеза, она с интересом рассматривала посеревшее от усталости, тревог и бессонницы лицо гостя. Ее тронула сдержанность и предельная деликатность, которая проявлялась в летучей улыбке, скользившей по его губам в тех случаях, когда в его присутствии говорили совершенно наивные, а то и нелепые вещи. Он улыбался с таким видом, будто бы заранее извинял говоривших за оплошность и показывал этой улыбкой, что не будет сердиться на их наивность и неглубокие познания. Освоившись, она неожиданно спросила:
— Сергей Тимофеевич, а это правда, что вы по заграницам много странствовали в качестве нашего разведчика?
Он осуждающе посмотрел на Дронова и укоризненно покачал головой с проблесками седины в еще густых, волной зачесанных назад волосах.
— Ах, Иван Мартынович, Иван Мартынович, — с укором проговорил он врастяжку. — Уже успели похвалиться своей осведомленностью.
— Угадали, — сознался Дронов, — потому, кому же еще похвастаться, если не жене своей.
Гость с усмешкой взглянул на Липу.
— Случалось немножко, — подтвердил он.
— И в каких же странах вы побывали?
— Не очень во многих. Их можно перечислить по пальцам одной руки: Голландия, Австрия, Чехословакия. Как видите, перечень небольшой.
— А страшнее всего где было?
— Страшнее там, где жить подольше приходилось. Особенно в Германии. Туда я попал, когда фашизм расцветал ярким цветом. Что ни ночь, то факельные шествия под барабанный бой, аресты, расправы над коммунистами.
Липа как завороженная всматривалась в его лицо, ловя каждое слово. Ее синие глаза блестели, яркие губы, к которым никогда не прикасалась карминная краска, были сухими, и она, незаметно для себя, прикусывала их. Впервые в жизни видела она человека, который словно сошел со страниц приключенческих книжек или с экранов кинотеатров, где шли такие фильмы, за билетами на которые в Новочеркасске, как правило, выстраивались длинные очереди.
— И вам приходилось спасаться от погони, убегать от преследователей, отстреливаться, а может, быть даже раненым. Ну, хотя бы в той самой фашистской Германии, где Гитлер и все остальные палачи, которые как один пошли теперь против нас?
Гость как-то грустно и мечтательно улыбнулся.
— Нет, Олимпиада Дионисиевна, — разочаровал он ее. — Работа моя ничего общего с трюками кинозвезд не имела, хотя, не скрою, пистолет и даже ампулу с ядом приходилось и на самом деле носить.
Иван Мартынович, внимательно вслушивающийся в весь этот захвативший его разговор, гулко покашлял.
— Ну, пистолет это понятно, — ввязался он в их беседу. — Но вы сейчас и про яд сказали. А это для чего?
Глаза Сергея Тимофеевича как-то потухли, и он надолго замолчал, устремив их в одну точку, будто отключившись от всего окружающего.
— А это на тот случай, — проговорил он после долгой паузы, — если ты провалился, а по следам идут преследователи, готовые тебя замучить на первом же допросе. Вот тогда разведчику иной раз действительно лучше уйти из жизни по своему собственному приговору и унести с собой все, все, чтобы не отдать в руки противника, не проговориться ни на каких изуверских пытках. Пароли, явки, фамилии. В остальном же работа разведчика во многом смахивает на игру в шахматы. Ты сделал ход и ожидаешь, чем на это ответит противник, а едва только он ответит, надо уже думать над следующим ходом. А разведчик экстра-класса должен все видеть не на один, а на несколько ходов вперед. И при всем этом очень важно оставаться незамеченным.
— В каком смысле? — пробасил Дронов и оглянулся по сторонам, будто испугавшись своего трубного голоса.
— А в таком, что искусство оставаться незамеченным — это главное оружие разведчика. Тогда легче сделать все то, чего от тебя ждут. Хотите, поясню ссылкой на тот же самый берлинский период собственной жизни. Вы, возможно, думаете, что я в фашистской столице был на нелегальном положении, прятался, отстреливался, как тут Олимпиада Дионисиевна обмолвилась? Ничего подобного, дорогие мои Дроновы. Я работал тихо и мирно гардеробщиком, и не где-нибудь, как вы думаете, а… в японском посольстве в Берлине.
Иван Мартынович и Липа недоверчиво переглянулись.
— Где, где? — сомнительно переспросил Дронов.
— В японском посольстве, — повторил Сергей Тимофеевич без улыбки, но явно любуясь их замешательством. — Понимаю, — продолжал он, — вам это кажется нереальным. Мало того что работал в фашистском Берлине, где ежедневно сотнями отправляли в концлагеря всех, кто сочувствовал Тельману, так еще и в посольстве Японии, этого верного союзника гитлеровского режима? Думаете, не сказка ли это? Нет, не сказка. Мне под видом русского эмигранта, оказавшегося на берлинских панелях безработным, было куда легче действовать. И могу побожиться, что оружием во время всей этой трудной командировки так и не пришлось воспользоваться.
Липа и Дронов удивленно переглянулись. На широком лице Ивана Мартыновича даже испарина выступила.
— Во как! — пробормотал он. — Значит, полегче было, чем думали?
Сергей Тимофеевич наклонил голову, и хозяева увидели широкую светлую прядь. Будто дорожка памятью о прошлом пробежала в густых каштановых волосах гостя и оборвалась.
— Видали? — спросил он тихо. — Это память о прошлом. О нервном напряжении, о бессонных ночах, о постоянной готовности к приходу гестапо, которому уже не докажешь никакими словами, что ты потомственный гардеробщик, а также истинный борец за ось Берлин — Рим — Токио. Сами понимаете, все равно голову снимут, а они к тому времени виртуозно научились это проделывать. Память о прошлом, она всякая остается. У кого огнестрельным шрамом, у кого болью сердца, ну, а у меня вот этой сединой.
В соседней комнате на своем узком диванчике чего-то заворочался маленький Жорка, почмокал во сне губами, что-то пробормотал и снова стих.
— Привиделось во сне ему что-то, — словно извиняясь за сына, ласково промолвила Липа и застенчиво улыбнулась. Вся переполненная ласковостью к сыну, она прислушивалась к каждому его дыханию с того самого дня, когда он впервые огласил своим криком родильный дом.
— Вы добрая мать, — тихо похвалил Сергей Тимофеевич. — Однако хочу досказать исповедь о той своей последней командировке за границу. Я выполнил все возложенные на меня задания и, не скрою, долго-долго ожидал дня, когда можно будет возвратиться на Родину. Не знаю, как это готовилось, но связной из Москвы, с которым мне приказали встретиться в парке Тиргартен, предложил мне подать прошение о том, чтобы мне разрешили отпуск с проездом по железной дороге от Берлина до Владивостока, а оттуда в Японию.
В посольстве тихий скромный гардеробщик до того вошел в доверие, что даже получил безномерной пакет для вручения в МИД Японии. «Это вы, господин Федотов (там я жил под фамилией Федотова, как сын русского белогвардейца), передадите в канцелярию министерства иностранных дел в Токио», — напутствовал меня сам японский посол в Берлине. А я только каблуками щелкал да склонялся в почтительном смиренном поклоне на японский манер. И вот решающий день. Все уже оформлено, чемодан сдан в багажное отделение Силезского вокзала, а я места себе не нахожу от волнения. И не верю, не верю, что это все реально, что захлопнется дверь вагона, свистнет немецкий паровоз и помчит поезд к польской границе.
Знал я уже, что тучи сгущаются над всей Европой, что по всей ее территории маршируют отборные полки и вот-вот фашисты переступят границы сопредельных стран. Сами понимаете, как ждали на Родине моей информации. Мир и покой были уже обманчивыми.
И вот поезд пересекает германо-польскую границу. На какой-то станции в купе входит офицер в конфедератке, а два жолнежа остаются за его спиной в коридоре. «Дзенькуе, панове. Документы».
Протягиваю паспорт и не верю, что тронется сейчас экспресс, потеряется с Берлином всякая телефонная и телеграфная связь и останется за спиной эта самая Германия с хрипатым фюрером Гитлером, марширующими эсэсовцами и другими его подручными, верными слугами вермахта. И легче дышать стало. Снова застучали колеса, а в окно уже замелькали вывески на польском языке: Познань, Копии, Варшава, Минск-Мазовецкий, Седлец. Я бы тогда даже орла польского двухглавого с удовольствием расцеловал бы в обе щеки за то, что больше на всем пути следования проклятой свастики не увижу.