Листок с произнесенной речью капитан спрятал в правый карман своего френчика, а из левого вынул другой, но читать не стал, а, заглянув в него, снова спрятал. Потом он обвел холодными глазами столпившихся зевак и, картинно выбросив руку вперед, гортанным голосом выкрикнул:
— Хайль Гитлер, господа!
Толпа мрачно молчала. «На-кося! Дулю тебе под нос, фриц паршивый! — обрадованно подумал про себя Дронов. — Вот и нашла твоя паршивая коса на камень. А ведь камень-то русский!» Но его радость оказалась преждевременной. После затянувшейся, всех тяготившей паузы немецкий комендант, опустивший было руку, на этот раз уже злым и резким движением опять выбросил ее вперед и прокричал снова:
— Хайль Гитлер!
И вдруг с разных сторон прозвучали ответные голоса. Среди кричавших Дронов увидел и нерешительно поднятую руку «упыря». «Ах ты, дрянь подканавная, сморчок ты паршивый! — возмутился он. — Значит, успел уже и продаться. В старосты небось метишь».
Дронов быстро пересчитал по вскинутым рукам кричавших. Восемь. Только восемь подлецов, успевших все обдумать и взвесить на грязных весах собственной совести, не размытой никакими сомнениями. А впрочем, была ли когда-нибудь у них эта совесть, если столько лет копили свою ненависть к Советской власти, тяготили нашу землю, ели наш донской каравай? И ждали, годами ждали своего часа, когда можно будет сорвать маску и так откровенно плюнуть в лицо всем-всем.
Почему же их в тридцать седьмом году никто не взял под стражу, не отправил в далекие края отбывать наказание? А теперь они, эти тени прошлого, подняли головы и выплеснули всю затаенную годами ненависть. И ох какой же черной она была!
— Гут, — сказал комендант и опустил руку. Застывшими бесцветными глазами обвел он толпу. — А сейчас, — продолжал он трескучим голосом, — я всех вас прошу вместе с солдатами непобедимой армии фюрера проследовать в один двор, где мы должны будем произвести одну небольшую акцию. Это недалеко. Битте, битте.
Немецкий комендант распахнул дверцу «опель-капитана» и сел рядом с шофером. Стрельнув вонючим дымком, машина на малой скорости двинулась по мостовой. Толпа нерешительно загудела. Задние ряды зашатались и остались на месте. Тягучая пауза возникла над улицей. Даже Иван Мартынович Дронов и тот оцепенел от неожиданности. «Идти или не идти?» — подумал он. Внезапно «опелькапитан» остановился, и комендант гортанным голосом что-то прокричал сопровождавшим его солдатам. Грузовик остановился, из кузова повыскакивали немцы, беря на изготовку автоматы. Подталкивая короткими стволами задних, они дружно заорали:
— Шнель, шнель.
— Вперед, — силился пояснить кто-то из них по-русски. — Тут близко.
И получилось так, что, окруженные кольцом немецких автоматчиков, люди не могли ни отстать от передних рядов, ни свернуть влево или вправо. Вместе с недоумением у многих уже пробудился и страх, но было поздно. Ничего не приказывая, фашистские автоматчики просто шли сзади с двух сторон, и выходило так, что они отрезали всем путь к отступлению. Они хорошо понимали, что страх теперь прочно овладевает толпой. Он уже был в глазах у людей, в их тревожных движениях, в шепоте, которым они испуганно переговаривались, не понимая, что хотят с ними сделать.
С чем можно сравнить силу страха? С огнем? Но загоревшийся огонь лишь рождает ожесточенное желание с ним бороться. С наводнением? Но и к нему быстро приспосабливается все способная выдержать и преодолеть человеческая натура. Но нет ничего сильнее, чем страх перед неизвестностью. А эти чужие властные люди принесли в город именно ее.
Дронов напряженно всматривался в лица оккупантов. На многих видел мрачную сосредоточенность, усталость от боев и переходов, холодную нелюбовь к бесконечно им чужому Новочеркасску, даже к небу над ним, ярко-синему от жаркого солнца, широко распростершемуся над улицами, площадями и крышами. Здесь все было им чуждо: и дома, и люди, и площади, мощенные вечным булыжником, и знаменитый семиглавый собор, золоченые купола которого на двадцать верст с лишним виднелись из иных задонских станиц. У одних солдат были суровые, предельно усталые лица, у других — тупое повиновение, у третьих — откровенная враждебность ко всему окружающему.
А толпа, все более и более пронизываемая страхом, начинала сдержанно гудеть, подогреваемая испуганными восклицаниями. Уже отчетливо слышалось отовсюду: «Чего это они, куда ведут? По какой такой надобности». Даже остервенелый «упырь» и тот опасливо примолк.
И вдруг движение толпы остановилось. Бронетранспортер в лягушачьей окраске и следом за ним синий «опель» въехали в настежь открытые ворота двухэтажного дома на одной из улиц, расположенных вблизи Азовского рынка. Многие новочеркассцы хорошо знали этот дом, не однажды проходили мимо него с покупками, а то и останавливались напротив этих самых ворот, чтобы сменить руку, если тяжелой была уносимая с рынка сумка.
Ничего особенного. Обычный двухэтажный дом, сложенный из красного кирпича, с флигелем и двумя сарайчиками в глубине двора, отделенного от соседских угодий стеной тоже из красного кирпича. Невдалеке от этой стены виднелись осыпи выброшенной из неглубокого рва земли. Видать, собирались там что-то строить: или подсобку какую, или сарайчик, а то, может, и погребок, да лихое военное время не позволило довести начатое дело до конца. Прихватила строителей беда неожиданно.
Шагая в задних рядах толпы, ступившей во двор, Иван Мартынович не мог рассмотреть, что там делается впереди, за головами людей, пока не привстал наконец на цыпочках и не возвысился над ними всей своей капитально-тяжелой фигурой. Увидел, как замер подъехавший к яме бронетранспортер, а из «опеля» вышел все тот же комендант в фуражке с высокой тульей. Переводчик с потрепанным запьянцовским лицом сипло объявил, что слово имеет военный комендант города. Капитан двумя пальцами коснулся козырька своего головного убора и жестяным голосом объявил:
— Жители города Новочеркасска, слушайте нас. Наш новый порядок — это есть самый демократический закон ко всем тем гражданам, которые ничего плохого не сделали для великой Германии. Тот же, кто будет неповиноваться нашему новому порядку и ставить палки в колеса великой военной машины нашего фюрера Адольфа Гитлера, будет по законам военного времени подвергнут самой суровой каре. И в этом немецкие власти точны, как и во всем.
Только теперь с высоты своего роста заметил Дронов кучку перепуганных людей, стоявших у края вырытой ямы. Их было пятеро. Измученные, в кровоподтеках от побоев, с расцарапанными лицами, они безнадежно взирали на согнанных в этот двор людей.
В центре этой маленькой группы стоял невесть каким образом появившийся в степном Новочеркасске, омытом всего-навсего двумя мелководными речушками Тузловом и Аксаем, моряк в бескозырке с оторванной ленточкой. Почти невидящими, залитыми кровью глазами смотрел он прямо перед собой тупо и безразлично, с трудом понимая, что сейчас происходит. На его плече обвис сутулый, в изодранном пиджаке пожилой человек, в котором многие из толпы угадали учителя рисования Нила Георгиевича, никогда не отличавшегося яростной пристрастностью к политике. Третьим, чуть поодаль стоявшим, оказался отставший от своей отступающей части красноармеец, которого выволокли из железнодорожной больницы, где смелые врачи оказывали помощь раненым командирам и красноармейцам, и наконец, к его ногам боязливо жались два хлопчика в рваной грязной одежонке.
Толпа ахнула, отступила, и кто-то из ее недр надрывно воскликнул:
— Изверги! Детей хоть не трогайте!
— Один из этих детей есть сын бригадного советского комиссара, — сурово, уже изменившимся, наполненным яростью голосом рявкнул тощий капитан. — Второй может быть отпущен.
Кто-то из фашистских автоматчиков по кивку офицера комендатуры подбежал к задержанным, оторвал от красноармейца семилетнего мальчика, толкнул в толпу, и стало их уже не пятеро, а четверо.
Поджарый капитан натянул тонкие лайковые перчатки, и все увидели в его руках развернутый белый лист бумаги.