– Егорыч в Череменино перебрался.
– А тетя Маша как? – спросила Татьяна.
– Да тоже думает. Тяжело ей одной с хозяйством-то! Уедет – совсем деревня умрет, одни мы, дачники, останемся.
– Ну, ты-то не дачник! – возразил Серёга.
– Да что я?.. так. Стареет тетя Маша. Забывать стала много. Потеряет что-нибудь, ходит, вздыхает: вот и думай, вот и гадай – то ли рукастый, то ли зубастый…
– А кто это – рукастый-зубастый? – испуганно спросил младший Кондратьев.
– Да мало ли тут нежити! – сказал Леший.
– Да ладно тебе! – отмахнулась от него Татьяна.
– И ничего не ладно! Мне лет десять было, когда первый раз сюда взяли. А тут так строго – к вечеру всех мелких по домам загоняли. Как закат – домой. Строжайше. Ну и ноешь, бывало: «Я еще поигра-аю!» Нет, нельзя. Почему? Тут отец и рассказал страшилку эту, мать потом ругалась: что ты ребенку голову забиваешь, пугаешь.
– Что за страшилка? – нахмурился Серёга.
– Ну, играл мальчонка деревенский на лугу вечером. Заигрался. И вышла к нему из лесу женщина. Вся в черном и босая. Подошла, за руку взяла, а мальчик с ней и пошел. И пошел, и пошел – как зачарованный. Так чуть было в лес не увела. Насовсем.
– А как же он спасся? – разволновалась Татьяна.
– Вспомнил – молитву прочел, тетка и рассыпалась. Это Вечерница была. Такая нежить. Они на закате выходят, детей забирают. Потому и не пускали ребятню гулять по вечерам. И так мне красочно отец рассказал, так страшно, что я еще тогда подумал – а не с ним ли самим это случилось? Боялся потом. Как к ночи – страшно! Даже к отцу приставал: научи меня молитве.
– Научил? – спросил у Лешего Серёга.
– Ну да – Отче наш. Только и знаю.
– А ты крещеный? – задал Серёга следующий вопрос.
– Нет, наверное. Отец партийный был, вряд ли. Не знаю.
– Может, в деревне окрестили? – сказала Татьяна.
– В деревне? Где вы тут церковь видели? Был когда-то храм на этом берегу, отец рассказывал, но сами и разрушили, местные, в тридцатые годы. А теперь – только в Кенженске, да еще в Макарьеве… Так что никакой тут святости не осталось, одна нежить.
Леший говорил, а сам все на Марину посматривал: слушает, нет? Слушала.
– А в Кенженске икона в храме необычная: «Утоли моя печали». Такой Богородицы нигде больше не видел. Я доску реставрировал. Икона на очень тонкой доске написана, ее выгибало все время. Пришлось дублировать, шпонки ставить…
– Утоли моя печали… Красиво, – тихо сказала Марина, и у Лешего дрогнуло сердце. Он затарахтел еще бойчее:
– А вот еще – москвичку помните?
– Тетка такая лихая? – вспомнил Серёга.
– Ага! Она этим летом была, так, говорит, лешего видела!
– Тебя, что ли? – рассмеялась Татьяна.
– Да правда, настоящего! – сказал Леший.
– Ла-адно! – отмахнулась от него Татьяна.
– Лохматый такой, говорит, зеленый! Егорыч на лодке отвозил ее в Череменино, к самолету. Дала ему бутылку за провоз, он открыл: там вода, а не водка! Матерился: пусть только приедет – ни одна собака ее не повезет!
– А питерских не было? – спросил Серёга, подмигнув Лёшке.
– Питерских?.. – не понял Лешка.
– Что за питерские? – это Татьяна.
– Да так, туристки, – нехотя ответил Лешка.
А сам Серёге исподтишка кулак показал: не трепи, мол, лишнего. В прошлом году тут были – приплыли на моторке три девки, крутые такие: блондинка-толстуха, брюнетка и рыжая с челкой. С рыжей-то он и переспал. Черт, Серёга напомнил не вовремя!
Леший оглянулся, а Марины нет – ушла. Выпил с горя, потом еще и понял – зря: последняя лишняя была. Кураж ушел, навалилась злая тоска. «А, напьюсь!» – подумал. Но Татьяна не дала: «Хватит! Остановись. И вообще – спать пора. Все, иди с богом!» Пошел, покачиваясь, к любимой березе, подышать. А там Марина, на звезды смотрит. С кошкой разговаривает – издали услышал:
– Ах ты, кошка! Ах, какая ты ко-ошка! Ты такая смешная! Разве ты кошка? Ты енот какой-то. Ишь ты, лапки у тебя черные, прям танцовщица из «мулен Руж». И пяточки черные! Давай ты со мной поедешь, а, кошка? Ведь не поедешь? Не поедешь…
Обиделся – с кошкой разговаривает, а с ним – ни словечка! Кошка, понимаешь…
– Кто там?!
– Это я.
– Леший!
Подошел, сел рядом.
– А где кошка?
– Убежала, забоялась.
– Меня… забоялась? Кошка? Моя же кошка… Меня… Предательница! Как все вы. Ба-абы.
– Лёша, да что с тобой? Ты напился, что ли?
– А что со мной? Со мной все нормально. А с тобой вот что? Ты забыла меня?
– А ты меня – не забыл разве? Пойду-ка я.
– Нет, подожди! Посиди. Ты что?.. Ты со мной совсем… говорить не хочешь?!
– Ну, давай поговорим. Ты давно здесь?
– Где?
– В деревне!
– А-а… Третий год… Или второй? Забыл.
– Как третий-второй? Ты что, все время здесь живешь, что ли?
– Ну да. Почти. То приеду, то уеду. Туда-сюда. Мотаюсь как это… как его… в проруби.
– А… семья?
– Семья! Нету никакой семьи. Кошка, и все.
– Ты что… ты – ушел?
– Я ушел? Я ушел. Я от бабушки ушел, я от дедушки ушел! Ушел. Да. Развелся.
– Почему?
– Почему-у… А вот это ты мне скажи – почему?
– Я – скажи?!
– Ну да! Ты – скажи! Ты же баба – вот и скажи, почему это вы так можете. Почему это так вот можно при живом муже… а?
– Она тебе что – изменила?
– Ну да, да, да! Сука…
– Подожди… как же это?
– Это вот ты мне и скажи – как? Как это можно – от одного беременна, за другого замуж, с третьим переспать, а?
– Я не знаю.
– А что ты знаешь? Как с женатым гулять – это ты знаешь?
– Это я знаю.
– А-а! А про жену его – ты думала? Ей каково было, а? Как это можно…
– Не думала. Я пошла.
– Коне-ечно… С горочки-то кататься – одно, а саночки возить – другое. А теперь вот… Скорбь мировую изобража-аешь.
– Ты! Знаешь что! Пошел ты!
И растворилась в темноте. А он остался – сидел, бормотал что-то сам себе, то кошку звал, то кричал в темноту: «Марина-а!»
Проснулся утром – не помнил, как домой пришел. Голова трещит: господи, и как развезло-то, а выпил всего ничего. Что значит – отсутствие практики! Опохмелиться, что ли – нашел заначку, на всякий случай держал. Только хотел хлебнуть, вдруг ударило: вспомнил, как сидел с Мариной под березой и что говорил… А, чтоб тебе! Идиот! Придурок! Сразу все похмелье как рукой сняло: «Что ж я наделал-то! Вот урод!» Надо идти улаживать.
Вышел, огляделся – и как нарочно: Марина идет к колодцу с ведрами. Подхватился и к ней. А у колодца – лошадь, Карька. Видно пить хочет – к Марине подошла, морду к ведру тянет.
– Лошадь…
– Не бойся! Она пить хочет. Это пастуха лошадь. Он ее пускает – она и ходит сама по себе. Сейчас, сейчас, лапушка, я тебе воды достану!
А сам счастлив, что лошадь эта затесалась: как с Мариной говорить после вчерашнего – не представлял! Посмотрел краем глаза – вроде она ничего. И глаза сияют, как у ребенка: ло-ошадь!
Достал воды, налил. Карька пьет.
– Можно, я ее поглажу? Она не укусит?
– Погладь, ничего!
Осторожно погладила по челке. Карька напилась, мотнула головой, хвостом и величаво поплыла куда-то.
– Какая! – восхитилась Марина.
– Хорошая, да, – подтвердил Леший.
Набрал еще воды, разлил по ведрам.
– Марин…
Молчит. Посмотрел – опять пустота в глазах.
– Марин, прости меня, пожалуйста, я вчера напился, наговорил всякого, прости! Я давно не пил, развезло с непривычки. Прости! Я совсем не хотел…
– Лёша, я не обиделась. Меня сейчас обидеть нельзя. Ты видишь, я каменная. Все отскакивает.
«Правда, как каменная, – подумал Леший, – и говорит – медленно, с усилием».
– Мне кажется, ударь ножом – лезвие сломается.
Марина повела рукой, как будто ножом полоснула. А Леший вдруг испугался. Схватил ее за руки – посмотреть на запястья. Она руки повернула – смотри.
– Нет, я вены еще не резала.
– Марин, ну ты что?..
– Я, Лёша, скорбь мировую не изображаю. Я жить не могу. Понимаешь?