Потом появилась свекровь – чуткая Римма Романовна. Заехав на выходные помочь по хозяйству («ну нельзя ж все консервы, у Игорька гастрит, ему бульончик с греночками, творожок»), застряла, обосновалась. Из страшной детской сладко потянуло французской парфюмерией.
Тогда Филимонова провалилась в какую-то сонную вату, ей стало безразлично. Главное, не думать, твердила она, главное – ни о чем не думать. Когда очнулась – было уже поздно. Она не винила никого – ни врачей, ни мужа, ни свекровь. Начавшись с трагической случайности, дальше сюжет развивался пошло и банально: стук кулака по столу и праведный надрыв: «Не смей так разговаривать с моей мамой!» Банальные фразы, нелепые позы. А дальше? Дальше, наревевшись всласть под грохот воды в ванной, вслушиваться в вечерний бубнеж из-за глухо прикрытых дверей кухни. А ночью, прикуривая от окурка и следя за красной точкой, скользящей вниз, отстраненно прикидывать: шестой – это достаточно высоко?
Короче, из первого замужества Филимонова вырвалась как из вражеского котла – оглушенная, израненная, потерянная. С намертво впившимся в душу страхом. Страхом потери.
12
Одежда почти высохла, Филимонова неспешно оделась. Подумав, натянула жилет. Щелкнула карабином.
– Эй, юноша, вы там не заснули на посту? – спросила она.
Мальчишка повернулся. Часто моргая, он застенчиво улыбался. Филимонова улыбнулась в ответ и спросила:
– Тебя как звать-то?
Мальчишка отчего-то смутился, покраснел. Опустив голову, пожал острым плечом. Соломенная челка скользнула на глаза.
– Ну-у, – протянула Филимонова, – оробел. Как барышня прямо. Так дело не пойдет, давай знакомиться…
Она, балансируя, перебралась на нос и присела на корточки перед ним.
– Я – Филимонова. Анна.
Мальчишка, прижав острый подбородок к шее, втянул голову в плечи. Шмыгнув носом, что-то буркнул.
– Что ж, так и будешь молчать? – Филимонова взяла его за плечи. – Ты что, немой? Или язык проглотил?
Мальчишка испуганно вздрогнул, словно ожидая оплеухи.
– Ну, ладно-ладно, – она осторожно притянула его к себе, гладя голову и прижимаясь щекой к теплой макушке, – ну, будет, милый, будет.
«Неужели немой? Немота ведь может наступить из-за шока, нервного потрясения», – думала она, пытаясь припомнить какие-нибудь истории, подтверждающие это. Не к месту вдруг вспомнила, что вместе с «Чарли» погибли все ее запасы: замечательные хлебные корки с привкусом тины, два апельсина, утонул и прекрасный кнут. И нож! Консервный нож, вот дьявол!
– Все будет хорошо, – прошептала она, – все будет просто замечательно. Теперь нас двое, у нас лодка, весла… Вон, у тебя спасательный круг даже есть… Мы с тобой двинем на запад, там Литва, Чехия, горы. Татры, слыхал? Да и Красный Крест наверняка там. Вертолеты, катера, тушенка, молоко сгущенное с галетами…
Она гладила его спину и бормотала несуразицу, совсем не думая, что говорит. Вдыхала его запах и старалась не разреветься.
От мальчишки пахло летом, летними каникулами в деревне. Его волосы пахли солнцем, детским потом и речкой. Прыжками с мостков «бомбочкой» или «солдатиком» – на счет раз-два-три! – в ледяную зеленую воду под яркой, без единого облачка, синью. Это был запах лета, которое не должно, не имело права кончаться. Оскомина от неспелых ворованных яблок, щекотная божья коровка на коричневой руке – оп! – и взлетела, черный хлеб, посыпанный сахарным песком, что вкусней любого пирожного, занозы, крапивные волдыри, пчелиные жала и прочие благородные, почти рыцарские, раны. Силуэт матери в оранжевой двери, зовущей тебя домой, над ней – неуловимые зигзаги летучих мышей в просветах между черными кружевами лип и мглистый туман, выползающий на опушку остывающего леса.
13
Он заснул, изредка вздрагивая и постанывая. Филимонова, невнятно шепча запутавшиеся колыбельные, где были усталые игрушки, и волчок, и умирающий в степи ямщик, проваливалась в сон: в полупустую электричку, шаткую, громкую и бесконечную. Она шла из вагона в вагон сквозь оглушительные тамбуры, разящие мочой и сырой копотью, безнадежно ища кого-то – вспомнить бы кого, – пол плясал, издеваясь, уплывал вбок, поддавал снизу, проваливался.
Просыпалась. Удивлялась большой звезде прямо за кормой. Было неудобно, край лодки резал бок, ноги совершенно затекли, но Филимонова, боясь разбудить мальчишку, лишь аккуратно ворочалась, не меняя позы.
Его звали Ян – он начертил пальцем две буквы на дне лодки, это уже утром. Филимонова спросила: «Латыш?» – он кивнул.
В лучах дымного рассвета Ян степенно демонстрировал свои сокровища. Открыл крышку кормового сиденья, гордо разложил по дну лодки свое наследство – хлам, забытый кем-то из рыбаков: спутанный моток толстой лески, полпачки серой окаменелой соли в картонке, заплесневелую буханку ржаного, стальной колокольчик, ржавый, жутковатого вида, самопальный тесак с наборной тюремной рукояткой и хищным, кривым лезвием.
Была еще ржавая консервная банка с высохшей землей и тощими мумиями червяков. И скомканная газета на латышском языке от двенадцатого мая.
Филимонова задумчиво распутывала леску, разглядывая выложенное добро. Ян сокрушенно разводил руками, изображая указательным пальцем крючок, и азартно мотал головой в сторону резвящейся утренней плотвы. Филимонова взяла банку, покрутив в руках, брезгливо достала дохлого червяка, понюхала. Сморщила нос и уже хотела выбросить за борт, но передумав, кинула червя обратно в банку.
«Безусловно, рыбная ловля решила бы вопрос пропитания, – думала Филимонова. – Нужен крючок. Пацан в два счета натягал бы целый кукан карасей или как их там… Крючок нужен».
Вдруг она хлопнула в ладоши. Ян застыл и уставился на нее. Филимонова вытащила из уха сережку и, невероятно гордая собой, продемонстрировала Яну великолепный золотой крючок. Ян от восторга чуть не опрокинул лодку. Он скакал, закидывал невидимые удочки и вытягивал невероятных размеров добычу. Филимонова тоже отчего-то принялась мычать и жестикулировать. Потом расхохоталась, обняла Яна за плечи и, чмокая в макушку, прошептала:
– Ну видишь, я ж тебе говорила, я ж говорила. Все будет хорошо!
Они подгребли к кленовой роще, верхушки едва торчали из воды, но Ян, обстоятельно хмурясь и очевидно зная толк в деле, быстро выбрал отличное удилище. Обломав сучки, проверил на изгиб. Довольно хмыкнув, быстро и ловко, как бобер, передними зубами очистил кору. Белый и скользкий прут сразу стал похож на настоящую удочку. Из серьги действительно получился замечательный крючок, Ян примотал его каким-то хитрым рыбацким узлом. Вместо поплавка прикрепил пробку.
– Дело за наживкой, – подмигнула Филимонова, устраиваясь на средней скамье и потирая ладони.
Ян колдовал над наживкой. Отказавшись от хлеба – безусловно дилетантский выбор, он пытался ловить мух и пару раз чуть на свалился за борт, заметив наконец укоризненный филимоновский взгляд, мрачно уселся, подперев щеки кулаками. Придвинул пяткой банку, достал скрюченный трупик червя, положил на ладонь, плюнул и начал возить пальцем, размачивая.
Филимонову чуть не вырвало. Она поморщилась, сглотнула и, уперев пятки в перегородку, принялась грести.
14
Сырой лещ оказался неожиданно вкусным.
– Жаль, конечно, что мы не японцы, – кивала Филимонова головой, выплевывая за борт мелкие кости, – и не можем оценить деликатес по достоинству.
Мальчишка, хмурясь, напускал на себя взрослую невозмутимость, но его, очевидно, распирало от гордости, облупившийся нос торжественно сиял, веснушки егозили и подмигивали. Да и было от чего.
Поклевки начались сразу, он лишь закинул удочку. Филимонова перестала грести и молча разминала горячие ладони – по опыту знала, когда клюет, к рыбаку лучше не лезть. Независимо от возраста рыбака.
Она видела, как напряглась спина мальчишки, он подался вперед. Филимонова, вытянув шею, привстала. Поначалу она ничего не заметила: поплавок безучастно приклеился к своему отражению и был неподвижен, Филимонова уже собиралась сесть, как вдруг поплавок мелко заплясал, от пробки пошли нервные, частые круги. Потом, так же неожиданно, замер. На него села синяя стрекоза и тоже застыла.