— Ну ладно, так и быть, зайдем…
Обе женщины входят в церковь, за ними и мы.
Богомольцев в церкви немного. Главным образом, старухи, сухие, сморщенные, в черных головных платках, неподвижно глядящие в пол. Другие, вроде нас, входили, зажигали тонкую свечку на подсвечнике, бросали на блюдо мелкую монету и выходили. Это делалось так механически, словно не имело никакого отношения к такому важному вопросу, быть ли человеку в аду или в раю, а просто выполнялся обряд… От свечей и кадильниц в церкви стоял густой синеватый дым, пронизанный мощными потоками солнечных лучей. С запахом ладана и тлена боролся утренний летний воздух, запах полей и верб; однообразное блеянье пономаря заглушалось говором, шумом, песнями и криками извне…
Хотя я пробыл в церкви всего несколько минут, по выходе из нее все вокруг показалось мне еще прекраснее, небо светлее, народ живой и интересный…
Мимо нас прошли торговцы бузой, в белых штанах и круглых шапочках, у каждого дубовый кувшин, обтянутый медными обручами, и круглый поднос, где в отдельных гнездах стоят простые стеклянные стаканы… Их голоса выделялись в общем шуме…
— Буза свежая, крепкая! Язык щиплет!
Продавцы красных засахаренных петушков и яблок, насаженных с помощью тонкой проволоки на длинный прут, не переставали приглашать:
— Налетай, ребятишки! Пять грошей штука!
Другие голоса:
— Небет-шекер от кашля!
— Вот свежие булочки с брынзой!
— Мята, лимонад, мороженое!
Люди сталкивались, расходились, незнакомые, но схожие друг с другом, в бараньих шапках, суконных шароварах, в новых черных юфтевых башмаках, береженых для праздника, с красным поясом под коротким пиджаком, откуда каждый вынимал пестрый платок домашнего тканья и отирал с лица пот.
Жены ходили с мужьями, а девушки слонялись туда-сюда по две и по три вместе, сцепившись руками, и смеялись. От их разноцветных платьев и пестроты платков это множество народа казалось огромной поляной с цветущими маками, примулами, васильками, на которую солнце лило свои лучи, словно одаривая улыбками…
Последний взгляд на ад и рай над церковными дверями — и мы погружаемся в человеческий водоворот, который нас влечет и опьяняет. Бесчисленные ноги вытоптали траву, и от голой земли поднимается пыль, которая хрустит на зубах. Но это никого не смущает — так все полны радостью и жгучим любопытством.
Солнце высоко над горизонтом. Оно яростно припекает, но это не пугает людей, потому что в своей повседневной работе они привыкли к солнцу, всегда необходимому и дружелюбному.
— Что нам еще посмотреть?
Вот шашлычная. На решетке жарятся маленькие котлетки — кебапчета, рядом ящик, на нем большая глиняная миска с рубленым мясом. Целый ряд таких решеток заманивает публику закусить. Кебапче — пять стотинок.
Смуглые мужчины в городской одежде позвякивают щипцами, которыми они переворачивают кебапчета, и кричат изо всех сил, чтобы преодолеть общий шум:
— Горячие кебапчета! Вот свежие кебапчета!
Покупатель протягивает разрезанную горбушку свежего хлеба, и шашлычник кладет в нее два кебапче и получает десять стотинок. Потом снова начинает позвякивать щипцами:
— Вот они, вот! Свежие, горячие хороши!
Над мангалами вьется дым, пахнущий жареным мясом, тмином и чебрецом. Кругом за грубо сколоченными столами расположились дружеские компании, чокаются, поднимают стаканы:
— Будь здоров, сват, на много лет!
Кроме полных стаканов и приятного головокружения, их ничто другое не интересует. Они не беседуют спокойно, а разговаривают отрывисто, перебивая друг друга, машут руками и поют песни:
Вот пошла моя Тодора,
Взявши ведра, за водой.
Им весело. Да и всем весело. Бабка Мерджанка и тетя Йовка шутят, их лица сияют добродушием.
— Эх, Йовка, ну и распустился народ… Где это было видано раньше, чтобы женщины на такие праздники ходили, — с удивлением говорит бабка Мерджанка и снимает очки, чтобы их протереть.
Мы подходим к продавцам мануфактуры и галантереи. Типичные еврейские лица с очками на кончике носа. Лотки окружены девушками и молодыми женщинами, которые щупают разноцветные ситцы, советуются, хотя и не знакомы друг с другом, вперебой спрашивают цены на бусы, ленты, гребенки, помаду, некоторые улыбаясь, а некоторые очень серьезно, потому что приходится отдавать последние деньги… Еврей отвечает сразу всем, с ловкостью циркового артиста:
— Сносу нет!
— И внуки твои будут еще носить!
— Заграничный товар!
Особенно убедительно звучат слова "заграничный товар" — и женщина, не думая долго, говорит:
— Три аршина.
Железный аршин вертится в его руках, как спица в колесе, и через минуту материя свернута, деньги получены, и внимание продавца направлено на других покупателей. Он ни на миг не остается без дела, не умолкая, отвечает на вопросы, которые сыплются со всех сторон.
Бабка Мерджанка с тетей Йовкой загляделись на бумазею всех цветов, а мы с Христоско возвращаемся к нашей повозке, посмотреть, что делает Тошо. Он лежал в телеге, на сене, под тенью вербы, и спал глубоким сном. Около него Воронок лениво пережевывал выхваченные украдкой клочки сена и дышал ему в лицо.
Тошо проснулся, протер глаза и огляделся, словно недоумевая, где он находится. Многоголосый шум праздника сливался в один бурный поток, но в нем можно было различить самые разные звуки — людскую речь, пронзительное завывание волынки, ржанье коней, колокольный звон. Колокол звонил непрерывно, призывая богомольцев в церковь. Но в церковь заходили немногие — народ предпочитал радоваться жизни, солнцу и случаю, который их здесь собрал. А в церкви синеватый сумрак, дымящиеся свечи, запах ладана напоминали о смерти, об отпевании.
— Вставай, мул! — крикнул Христоско, дернув Тошо за ухо. — Пора нести подарки монахам.
Тошо проворно соскочил на землю, перевел коня в тень по другую сторону телеги и заглянул под сиденье, чтобы проверить, на месте ли гусь.
БОРЬБА ДО ПОБЕДЫ
Я и Тошо, разукрашенные плетенками лука, несем еще по мешку фасоли, а Христоско держит под мышкой крупного гуся. Лук от Тошиной матери, а гусь от бабки Мерджанки.
— Для спасения души, — смеется Христоско. — И для угощения черношлычников.
Бабка Мерджанка, привыкшая к его богохульству, торопливо пробирается сквозь толпу. Тошина мать отстала. Торговцы выложили новые ситцы, и она задержалась, чтобы их посмотреть. Мы терпеливо ее ждем.
Но толпа повлекла нас дальше, в сторону от монастыря, к выжженной солнцем поляне. Большое число любопытных, окружив поляну, наблюдают борьбу. Присоединяемся и мы к ним.
Двое голых до пояса мужчин — в одних шароварах, — похлопывая себя ладонями, ходят по кругу. Их голые руки, груди и спины, натертые оливковым маслом, лоснятся на солнце, словно кованая медь, и оно отражается в них, как в темном зеркале. Оба противника двигаются по кругу в разных направлениях и, сойдясь первый раз, приветствуют друг друга. Это вызывает смех.
Из публики раздаются возгласы:
— Эй, Гюро! Сейчас мы увидим, чего ты стоишь!
— Он дорого стоит! Силач что надо!
— Мехмед с ним разделается!
Зрители уже делятся на две группы болельщиков — одни за Гюро Силача, другие за помака[47] Мехмеда.
— Мехмед! А ведь Силач задаст тебе жару!
— Ничего, — отвечает Мехмед. — Пусть!
Мехмед — рослый, бритоголовый, с длинным костистым лицом и русыми усами. Гюро, напротив, невысокий, плотный, с круглым загорелым лицом и с такими же круглыми черными глазами, косматыми бровями и массивной, слегка выдающейся под усами, нижней челюстью.
Сперва противники обхватывают друг друга, как бы пробуя свои силы, потом сразу отпускают. Это повторяется несколько раз, как будто они боятся начать. Но вот наконец схватились. Силач быстро отступает. Снова они ходят по кругу и хлопают себя ладонями. При новой схватке Мехмед попадает в невыгодное положение: Гюро, просунув руки ему под мышки, сцепляет их у него на шее и пригибает его голову книзу. Но и сам Силач тяжело дышит и не знает, как справиться с Мехмедом. Оба начеку, чтобы при малейшем движении противника принять защитные меры — расставить пошире ноги для более устойчивого положения.