Екатерининский зал Кремля. Ведущая и президент М. Парадное освещение. Российские флаги, гербы золотого шитья, каскад фотовспышек, белые розы, президент стоит, едва заметно запрокинув корпус — грудь вверх: удовольствие от процесса срабатывает как гелий — приподнимает тело над землей. Ведущей вручен орден Дружбы. Дружбы с кем?
— Что-нибудь выбрали?
— Капучино, пожалуйста.
Мне хочется выпить. Но я чувствую, что взгляд на общество со столь близкого расстояния требует чего-то более абстрагирующего.
— Я хочу торт, — говорю я. Говорю неожиданно для себя.
На витрине около десяти видов десертов. Все они одинаково сильно напоминают цветные обмылки. Собственно, это и не десерты, а их остывшие трупы. Дело вовсе не в свежести. Кажется, эти холодные, парализованные, студенистого блеска изделия были мертвыми уже при рождении. Я смотрю в подсвеченную прозекторскую через лобовое стекло витрины и совершенно не могу представить себе, с которым из этих кусков я могла бы связать свою жизнь.
— Может быть, миндальный десерт? — спрашивает молоденькая таджичка.
— Хорошо, — отвечаю я.
Весь персонал — таджики. Официантки, бармены, уборщица, администратор зала. Это действует на меня успокаивающе. Это напоминает мне об огромных размерах причин погружения города в хаос и о таких же огромных размерах смысла этого погружения. Город воспроизводит себя на столь скорую руку, так лихорадочно, так поверхностно, так по-базарному неопрятно и однообразно, для того чтоб суметь напитать все больше и больше голодных. Вегетативно размножающаяся Москва принесла себя в жертву. В стремлении выкормить как можно больше чужого потомства Москва отращивает новые и новые куски своего материнского тела, и нынешние габариты больше не позволяют ей почувствовать ритм и аппетит собственного давно позабытого, слишком глубинного сердца, в нищем желудке которого два лебедя беспрерывно плавают по кругу Патриаршего пруда.
Я не вижу в этой жертвенности ничего, кроме величия. Я съедаю миндальный десерт не глядя. Каждый кусочек я стараюсь снимать с ложки одними зубами, по возможности избегая контакта субстанции с моими губами и языком. Последние граммов двадцать все-таки остаются смотреть на меня из тарелки. Плохо. Сократившиеся мышцы желудка постепенно скапливают силу давления. Меня тошнит. Молоденькая таджичка смотрит счастливо улыбаясь:
— Еще что-нибудь?
Я улыбаюсь в ответ. Мне хочется, чтобы эта девушка чувствовала себя как дома. Хотя я ни на минуту не забываю о том, что как дома себя здесь не чувствую прежде всего я сама.
— Может быть, наш фирменный чизкейк?
Давление подвигает волну рвотного спазма к самому верху, поджимая гортань. Я вскакиваю и бегу в туалет. Меня рвет безбожно. Как будто каждая клетка тела в попытке вычистить из себя даже самою память о миндальном десерте хочет немедленно выбросить цитоплазму на сушу. Сдавленная спазмом гортань не возвращается в форму. Я не могу дышать. На секунду я даже думаю, что умру сейчас, прямо здесь, в выложенной кафелем каверне торгового центра. Чуть позже, умываясь, я говорю себе: только вино. Баста. Больше никаких экспериментов. Когда я возвращаюсь к стойке дома быта, по телевизору идет уже следующая передача. Взмыленные, краснощекие, оплывшие псы рвутся с трибун — общество алчет крови матери, оставившей ребенка в детдоме. Собака из первого ряда кричит:
— Не надо было рожать!!!
О комментарии «выходи замуж и рожай ребенка», написанном ими чуть ранее, разумеется, никто и не вспоминает.
* * *
Звонок раздается в три ночи. Я молча прикладываю трубку к уху.
— Катя, это Аркадий.
Откинув одеяло, я спешно выбираюсь вставать и, прижав трубку экраном к пижаме, выхожу из спальни. Перейдя в соседнюю комнату, я плотно закрываю дверь и только после этого отвечаю.
— Ало, привет. Прости, я не могла говорить сразу, мне надо было сначала выйти из спальни, я же не одна…
Аркадий смеется. Там, на другом конце, шумно. Какой-то едва различимый джаз, звон посуды и голоса.
— У нас ночь, — говорю я, — в тишине слышно… мне было бы очень трудно объяснить, что мне звонит мертвый человек.
— Это понятно, Катя, милая, как ты?
— С тех пор как мы пили кофе на Литейном, ничего не изменилось.
Я молчу. Я не представляю, каким образом можно было бы прямо сейчас рассказать последние годы жизни. Я догадываюсь, нет, я даже знаю, откуда-то знаю, что времени у меня в обрез. Нужно сказать что-то главное. И я решаю сказать только самый конец — конец того монолога, на который мне потребовалось бы три с половиной часа:
— С каждым днем я слабее. Близкие не верят, я говорю им, что я слабый, малодушный и плохой человек. Они не в состоянии принять простую правду. Они говорят всегда одно и то же: самоуничижение — грех. Они не могут понять, что меня никогда не занимало самоуничижение. Я не ищу утешения и разубеждений, я просто хочу, чтобы они были в курсе: в некоторые дни мне страшно настолько, что я закрываю форточку и зашториваю окна — я не хочу знать, что окружающий мир существует. Я вовсе не хочу, чтоб меня любили такой, какая я есть, мне бы никогда бы и в голову не пришла такая глупость. Напротив, я не хочу, чтобы они любили несуществующего человека.
— Я все понял, мне достаточно глянуть краешком глаза, — голос Аркадия звучит приподнято. Трезво. Легко и иронично. — Итак, дела твои, разумеется, серьезные, и тебе не до полонезов. Но помни, чемпионы тоже могут засмотреться на пробегающий пейзаж и наступить на…
Я смеюсь.
— «На», Катя, — это на листья, семечки или сухую траву…
Я снова смеюсь. Я босиком. Посреди темной комнаты. В квартире холодно. Я изо всех сил вслушиваюсь в фоновый шум. Что там? Ресторан? Лобби ушедшей под воду Новоорлеанской гостиницы? Я понимаю, что просто не помню, когда в последний раз чувствовала себя столь защищенной.
— Жизнь здесь не проста, — говорит Аркадий. — Впрочем, как и у вас. Поэтому что-либо конкретно описывать не имеет смысла вообще… Катя… милая, не особенно торопись сюда…
Связь прерывается.
Утром меня будит звонок. Улан-Удэ. Моя подруга хочет узнать, как дела. Без перемен.
— Помнишь, ты подсадила меня на такое игристое, розовое? Мы покупали его в «Проспекте»… «Проспекте»?
— «Перекрестке», — поправляю я.
— Ну да; там оно стоило сколько? Пятьсот рублей, кажется, пятьсот восемьдесят, что ли, да? Ты знаешь, сколько оно стоит у нас?
— Сколько?
— Тысячу, — говорит она. И, выдержав паузу, восклицает:
— И как тут пить?! Скажи мне, как пить?! Вот вы живете в своей Москве, вы хоть понимаете, что у вас все условия созданы для питья?!
После разговора я откладываю телефон на подушку. Некоторое время я лежу, глядя на телефон. Проходит минута. Может быть, две. Может быть, десять. Я не знаю. В конце концов, я все-таки беру телефон и открываю список входящих. Все чисто. Между последним звонком в разделе «вчера» и звонком из Улан-Удэ ничего нет. Но это ничего не меняет.
Фотограф TOMER IFRAH WWW.TOMERIFRAH.COM /@TOMER_IFRAH