Нина не вслушивалась в слова Александры Филипповны, но она готова была вечно сидеть так — под однотонным, медлительным её говором, дышать травами, которыми пропахло всё тут.
— Походишь по городу, пройдёт, а я тут соберу твои голубцы. Торт доделаешь сама. Ты иди, иди. — Александра Филипповна приподняла Нину, сняла с неё фартук, подтолкнула к двери. — Иди, доченька, иди, милая, тебе нужно движение, тебе нужно походить.
— Мамочка! — Оля тянула её за руку, и Нина послушно шла. — Мама, чужой город, а мне кажется, я когда-то всё это видела. Может быть, я жила здесь раньше? С тобой так бывает? Смотри, какой красивый дом! Он один такой, наверное, старинный, его построил, мама, очень добрый человек, да? Смотри, какая стриженая площадь!
Город был небольшой, уютный. Правда, улицы очень разностильные, наверное, пристраивались они в разное время. Одна тонет в дыму железной дороги, красуется грязно-жёлтыми домами с подслеповатыми окнами, другая зелена и чиста, дома похожи на московские.
— Пойдём есть позы, мама. Бабушка говорит, это большие пельмени. Хотя, знаешь, завтра пойдём, сейчас давай поедем в дацан. — Оля потащила Нину на остановку автобуса, не успели сесть, как Оля прильнула к окну. — Мама, это и есть степь? Сколько разных цветов! Смотри, мне кажется, они уже подсыхают, правда? Дядя Кеша говорит, рвать траву нужно ранней весной, когда только-только она родилась. Всё дело в сроке: возьмёшь позже, не будет пользы. Мама, ты меня слушаешь? А ещё собирают её только на рассвете, когда есть роса. Позже нельзя, польза пропадёт.
Степь за окном. Лишь сейчас, глядя на цветущие, но уже, прямо на глазах, подсыхающие растения, Нина вдруг отчётливо поняла, что сильно больна. Без страха она восприняла эту мысль, просто и буднично. Дальше её жизнь — ровная, без конца и края, тусклая, сухая степь. Не грустно, не страшно.
— Мама, я точно буду врачом. Я записываю всё, что дядя Кеша говорит мне, буду знать столько же, сколько он. Я понимаю, это очень трудно, но я сумею.
А Олю вырастит отец.
Она не сказала отцу, что уезжает. Он наверняка звонил вчера. Приходил. Ждал её. И дёргалась щека со шрамом. После гибели Олега он приходит ежедневно.
Нина любит отца, если чувство, которое живёт в ней сейчас, можно назвать любовью. Просто, когда он оказывается рядом, она перестаёт мёрзнуть.
Он приходит и садится на диван, очень близко к ней, плечом к плечу. Раскрывает книгу.
Всю жизнь отец хотел жить с ними и всегда жил вдалеке. Оля отогреет его. И Оле с ним будет хорошо.
Ей же пора уйти. Мысль эта явилась не сегодня, много раньше, когда Нина наконец поняла, что Олега больше нет. Будничная, упорная, эта мысль уже больше года так и живёт в ней. Держит её только Оля. И глаза Олега в Оле. И что-то тайное, чего Нина ещё не знает в Оле, недосказанное от Олега. Что Олег скрыл в Оле? Что завещал ей?
— Мама, выпей лекарство, я прошу тебя, — прерывает её Олин голос.
Как странно, Олег ушёл, и она перестала что-либо понимать. Почему так отстранённо она воспринимает сейчас отца и мать? Что такое Кешино лечение? Откуда появилась она и куда уйдёт? Сердце может стучать отдельно от неё, от тела, само по себе, ноги могут не идти, когда голова ясна, а вместе она — мучится. Ничего не понять. Что рождает в человеке любовь и боль? Где прячется то, что зовётся душой?!
Ни один вопрос не имел ответа.
А когда Олег был жив, она знала всё. «В каждом явлении есть центральный узел, нужно его найти, — шпарила уверенно, — вот как спинной мозг связывает воедино руки, ноги…» Она даже смела поучать Олега! У него не шёл эксперимент, это случалось часто, он приходил расстроенный, жаловался ей: «Никак не пойму: вещества подобраны правильно, условия реакции обычные, время обычное, а эффекта нет!» Она важно спрашивала: «Может, ты взял не тот катализатор? Не подходящий для реакции?»
Сейчас смешно вспоминать те сентенции. Как нелепо её вмешательство в его химию! Что она понимает в этой химии? Олег же не одёргивал, а радовался тому, что она занята им. Начинал подробно объяснять, что вовсе не во всех реакциях присутствует катализатор, что дело, видимо, в неправильной постановке задачи.
До чего глупа она была тогда! Она ревновала Олега к химии. Спешила выбросить его вонючий костюм на балкон, а Олега поскорее затолкать в ванную, к воде и душистому мылу, чтобы он стал только её Олегом. Она включала его в общую орбиту с Ильёй и Варей, подсовывала понравившуюся ей книгу, тащила в театр на новый спектакль или в Архангельское — хотела, чтобы он любил то, что любит она.
Голова к голове, плечо к плечу… шестнадцать лет вместе.
— Мама, смотри, как интересно! Колокола, мама! И понавесили цветные лоскутки! Зачем? Это совсем не так, как в нашей церкви, да, мама?
Автобус затормозил. Через мгновение они с Олей очутились перед дацаном.
Лоскутки — детская наивность. Но дацан светится! Откуда, интересно, берётся этот свет? Нине стало не по себе. На неё пахнуло Вечностью. Страх приковал ноги к земле, Страх толкал — войди! Страх не пускал.
Она видела себя со стороны — бледная, с лихорадочно блестящими глазами! Чувствовала, как жалка она на фоне дацана. Тощая шея едва удерживает голову, плечи приподняты в напряжении. Кажется, в ней одной сейчас страх всех людей перед смертью и непонятностью, перед жестокостью жизни. Смертью Олега она пересеклась с вечными тайнами.
Сначала, с солнца, ничего не увидела. Долго привыкала к полумраку.
На стенах — красочные, многосюжетные картины. Каждая картина — своя история.
Людей в дацане немного: человек десять — по одному, по два и группа туристов с фотоаппаратами. Им что-то тихо рассказывает старый служитель. Лицо у него жёлтое, губы сухие. Нина прислушивается.
— Этот храм в Иволге — единственный бурятский храм в Советском Союзе, своего рода духовный центр верующих. Здесь представлена северная ветвь буддизма, она реформирована, смешана с языческими мифами. — Хрипловатый голос служителя будничен. Обычный музей, обычный экскурсовод. Говорит по-русски. Значит, группа русская.
Зачем ей этот храм? Зачем ей нужна чужая вера? Но рассказ служителя тревожит. Она подходит ближе и теперь ловит каждое слово.
— Создателем этого своеобразного вероучения был уроженец Тибета — Дзонхава, что в переводе означает «Дикий лук». Дзонхава жил в тех местах, где дикого лука было очень много. — Служитель помолчал немного, почмокал губами, словно хотел оживить их, сделать менее сухими, снова заговорил равнодушно: — Это довольно наивная разновидность классического буддизма, однако она сохранила его основные понятия, в том числе такие, как достижение нирваны, то есть вечного блаженства в результате ряда перерождений. Вы, наверное, слышали об этом. Душа человека способна переродиться в различные существа и после всех испытаний и страданий достигнуть наконец совершенства и бессмертия. — Служитель перешёл к громадной картине, Нина почти побежала за ним. — Вот смотрите, — сказал бесцветно, — на ваших глазах происходит перевоплощение души в различных птиц, зверей, гадов. По преданию, Будда в минуту откровения сказал одному из своих учеников: «Помню, тысячу лет назад я был козлёнком».
Интерес пропал. Скучно разглядывала Нина лица зверей и птиц. Ей чужда и эта легенда, и эта религия, но служитель явно знает то, что знает Кеша.
— Мама, я слышала, помнишь, ты говорила дяде Илье, что была когда-то бездомной собакой, — довольно громко сказала Оля. — Ты говорила, в войну ты изголодалась, измёрзлась, поэтому и жалеешь бездомных собак! Видишь, значит, это правда! Надо же!
Нина растерянно покосилась на дочь.
— А вот встреча Гаутамы, будущего Будды, с тремя различными видами страданий: болезнью, старостью, нищетой. В царевиче рождаются сострадание и совесть. Он учится понимать чужую боль. — Нина вздрогнула. На неё пристально смотрит Олег. Так она и знала! Олег должен был вернуться к ней. И он вернулся. Сверху, из вечной жизни.
Она шагнула к Олегу. Так он смотрел на неё, когда нужно было ехать в роддом. Олег готов был сам, за неё принять все страдания, он мучился её схватками. А она не боялась, хотела рожать. Хотела испытать муки — рождаться человек должен в муках.