Одно время я не расставался со своим велосипедом, я мог даже ехать, стоя на нем, главное, чтобы переднее колесо все время поворачивалось то вправо, то влево и не переставало двигаться, я же в это время балансировал на седле, словно акробат, я помню, как мы, школьники, собирались и советовались, как бы все это получше проделать, и каждый из нас вертелся и изгибался на своем велосипеде, словно змея. Кроме того, на велосипеде я ездил в школу и даже пару раз предпринял на нем дальние поездки, но речь сейчас не о них, а об экскурсии с Ларой.
Мы с Ларой выехали из Берна и направились вдоль Тунского озера к Оберхофену, стояло лето, лето буйствовало по обе стороны дороги в желтых пашнях, гудело в сонном, душном воздухе, спицы наших велосипедов поблескивали на солнце, это лето, все целиком, принадлежало нам двоим, мы то наклоняли к рулю свои разгоряченные лица, то, сияя, клонились друг к другу, и горячило нас не только напряжение от езды, но и возбуждение, мы любили друг друга, и когда падали в траву, чтобы отдохнуть, то кувыркались, катались по земле, обнимались и целовались, от наших юных тел исходил запах озорства, смешивавшийся с прекрасным горьковато-сочным ароматом травы. Однажды мы лежали на зеленой лужайке и вдруг обнаружили, что это кладбище, Кладбище павших воинов, кажется американское, мы обнимались над мертвецами.
Я тогда носил особые солнечные очки, закрывавшие, точно полумаска, верхнюю половину лица, и воображал себя инкогнито, по крайней мере, таинственным незнакомцем, когда, сидя на велосипеде и опираясь одной ногой о землю, поджидал Аару у ворот женской гимназии, высматривал ее, закрыв глаза похожими на маску солнечными очками, в кучках приближавшихся и пробегавших мимо, о чем-то щебетавших девочек, я даже не знаю толком, нравилась ли она мне, я не мог спросить себя об этом, так как был во власти нашей влюбленности, зависел от этой атмосферы, как от наркотика. Хотел я того или нет, но я зависел от Лары и жить не мог без нее и этой атмосферы влюбленности. Поэтому я и носил очки от солнца.
В моей памяти остался бледный асфальт, бесцветный и бледный, я стоял на пороге жизни, должно быть, поэтому асфальт казался таким бесцветным и бледным, бледным от ожидания, бесцветным и пустым от накопившегося во мне ожидания, ожидания жизни. Но сейчас я ждал Лару, и она появилась, отделилась от группы девочек и быстро подбежала ко мне, видимо, немного стесняясь, потому что не могла не понимать, как старательно другие девочки делали вид, что ничего не видят и не знают, и потому с еще более неестественной показной беззаботностью выбегали из ворот. Лару это немного смущало, но в ее поведении, в том, как она отделилась от кучки девочек и побежала ко мне, было какое-то необычное достоинство, достоинство женщины. Это ноша любви, сказал я себе, ее груз, ее серьезность. Готовность столкнуться с оскорблением, обидой, болью. В этом она далеко превосходила меня, она вся отдавалась этому, в то время как я что-то утаивал в себе, словно хотел сберечь себя для чего-то более великого и прекрасного, что придет потом.
Лара подошла ко мне с этой своей решимостью, с необычным достоинством, мы робко поздоровались и ушли оттуда, скрылись из поля зрения соучениц, свидетельниц. Мы шли рядышком, я катил перед собой велосипед, и при каждой возможности мы прижимались друг к другу, жадно и ненасытно. Но при этом всегда присутствовало то, в чем она далеко превосходила меня, ее серьезность, которую я не мог с ней разделить.
У Лары были карие глаза, каштановые волосы и смуглая кожа, ей исполнилось семнадцать, она могла быть родом из Верхней Италии или Южного Тироля. Я познакомился с ней на одной вечеринке, наш класс, уже не помню почему, пригласил к себе учениц торгового училища. Лара была не самой красивой из них, но самой зрелой и совсем не похожей на остальных. Кажется, она тоже была швейцаркой, но в Берн приехала из страны, где шла война, она пережила войну и теперь жила не с родителями, а у родственников. В ней была некая загадочность, тайна, какая-то сдержанность, из-за которой она казалась взрослой среди детей. После борьбы с соперниками я оказался ее партнером по танцам, она досталась мне, и мы без всяких пикировок и банальностей дотанцевались до влюбленности, до этого печального, томительно-прекрасного пространства. У меня почти не было времени приглядеться к ней, я не знал, кто она и какая она из себя, не знал, нравится ли она мне, и все же оказался в состоянии влюбленности.
Я каждый день встречал ее у ворот школы, где она училась, мы гуляли, однажды она поднялась ко мне в мою мансарду, и я помню, как она просила меня не заходить слишком далеко, поберечь ее. Мы лежали на диване, оба разгоряченные, но все происходило не так, как с Ойлой, когда та наставляла меня и одновременно внимательно следила за тем, что я делаю, здесь был зов более глубокий: своей нерешительностью и шепотом Лара просила меня пощадить ее, сама она не могла бы сдержаться, готова была отдаться, это была страстная натура созревшая для любви. Мне нравилась ее кожа, она влекла меня, ее близость пьянила меня, и я предавался этому опьянению, этому блаженному состоянию, пряча глаза за стеклами солнечных очков, да и в школе я хотел только обогатить и сохранить это состояние, а сам мечтал о приближающемся времени выпуска, Я часто говорил о будущем, о предстоящих годах странствий, завоевательных походах, смелых замыслах и путях, которые обязательно вели в широкий мир. Будущее открывалось передо мной широко и мощно, как распахнутые ворота амбара, и сейчас я думаю, что та поездка вдоль Тунского озера потому сохранилась в моей памяти как нечто неземное, вписанное золотыми буквами, что уже тогда она была слишком прекрасной, элегически окрашенной и не совсем настоящей. Это была последняя экскурсия в мир детства, то лето еще принадлежало нам, как и все ландшафты, раскинувшиеся подобно бесконечному саду, но мы уже готовились покинуть страну детства, лето казалось мне столь значительным, поскольку было пропитано влюбленностью, пронизано сердечностью, мы были захвачены своим чувством. Я мчался на велосипеде из Берна вдоль Тунского озера и в то же время, гонимый жаждой жизни и ослепленный видением будущего, ехал сквозь воображаемый мир романа, любовного романа.
Кстати говоря, я точно не знал, к кому мы едем. Лара говорила о поездке к дяде, я смутно представлял себе бедного эмигранта или беженца, нашедшего себе здесь убежище, а мы подъехали к огромному фешенебельному отелю, в каком останавливаются такие люди, как граф Толстой, дядя же представился владельцем этого заведения. За пышными шторами одного из бесчисленных балконов мы пили чай, сидели в звенящем, профильтрованном шторами оранжевом летнем свете, в этой полутени, дядя, очень тихий, усталый, вежливый и осмотрительный человек, держался незаметно, входил и выходил официант в белом кителе, слуга, он был частью нашего чаепития.
Вскоре после этого я уехал на каникулы в Париж, к своей тете, она жила тогда недалеко от площади Пигаль, и когда я по вечерам выгуливал собаку, ее звали Тоб, то вдыхал запах мусорных ящиков во дворе с чувством добровольного соучастия во всем этом, с неуместным восторгом, отходы здесь пахли не так, как в Берне, в них чувствовался запах метро, а во дворе слегка пахло жавеловой водой, мусорные ящики и двор пахли Парижем, я был в Париже, моей обязанностью было выгуливать собаку, своих собак выгуливали и другие парижане, я был одним из них, был парижанином, и на авеню Трюден, в тени длинных стен с несколькими выступающими на тротуар бистро и кафе, я пытался сформулировать в коротких фразах свои ощущения, в них еще не было реального содержания, а значит, и смысла, я воспринимал и впитывал в себя из каждого метра асфальта все великолепие, этого города, а когда вечером тетя кормила меня и рядом с приборами клала на стол длинный парижский хлеб, багет, я разглядывал его как какую-нибудь реликвию или как залог. Я сдружился с этим хлебом, с запахом мусорных ящиков и журчанием воды в сточной канаве, я цеплялся за эти низменные вещи, которые были для меня Парижем, представляли Париж, моя любовь к миру цепко держалась за них, мои мечты не отпускали их от себя.