Не знаю, как это началось, не знаю, связано это с матерью или с отцом, но наверняка имеет отношение к моей замкнутости, неприкаянности, оцепенелости и одиночеству, к страху смерти, к смерти.
Чувство опустошенности слишком часто посещало меня первое время в Париже, у меня пропадало всякое желание выходить из дома. Я не хотел выходить, так как ждал, что вот-вот примусь за работу, но понятие «работа» все больше теряло для меня свой смысл и в конце концов стало вызывать во мне раздражение и приступы паники. Работать означало писать, но о чем я мог писать в своей комнате-пенале, где я жил как бы в условиях чрезвычайного положения. Я был отрезан от всего, и когда утром, после короткой прогулки, я возвращался и видел в окне напротив старика-голубятника, мне казалось, что я обездвижен, засыпан землей, словно закоченевший труп. Я стал пансионером, мой пансион — этот огромный город, который уже не манил и не вдохновлял меня, как прежде, он напоминал мне одно из этих экзотических плотоядных растений, которые, раскрывшись, восхищают своим великолепием, но когда ты прикоснешься к ним, они тут же закрываются, стягиваются в маленький невзрачный узел — точно так же Париж ускользал от меня, превращался в нечто неприкасаемое. Поскольку я начал терять вкус к повседневной работе и, кроме того, больше не участвовал в трудовой жизни великого, бесчисленного множества людей, у меня пропало желание бродить по городу, я сидел в западне своей комнаты-пенала и прислушивался к зарождавшейся во мне панике. Долго не решался я спросить себя, отчего я несчастен, я просто замечал, что со мной что-то случилось. Замечал, что я избегал подходить к письменному столу, наводил порядок там, где этого не требовалось, и слишком много времени проводил на кухне, готовя себе еду. Или все же выходил, бежал куда-то, срочно придумав какой-нибудь предлог, как тогда, когда я пообещал художнику пойти на выставку, для чего мне пришлось разыскивать улицу Лиля, которая ответвляется от улицы Святых Отцов и идет в направлении Сены. Потом, после выставки, мне надо было добраться автобусом до Восточного вокзала, а оттуда на метро — домой, но дома у меня не осталось никакой еды, и я решил пообедать у грека на улице Маркаде. Я оказался единственным посетителем в пустом зале, обставленном с трогательной заботливостью, зал словно смотрел ожидающе на каждого, кто входил, на столах чистые красные скатерти, горят свечи, вставленные в бутылки, горлышки которых украшают наплывы воска. Со мной была рукопись одного философа, ее всучил мне художник, замысловатое исследование его творчества, трактат об особенностях видения и воображения на его калейдоскопически пестрых полотнах, чем-то напоминающих Элизиум, обитель блаженных, как она изображается в научной фантастике, и философ приходит к выводу, что увидеть что-либо определенное на этих картинах невозможно, эти картины — хитроумные ловушки, мышеловки, в которых застревает воображение, в принципе это пустые пространства и только, таким примерно был вывод философа. Не скажу, что я все точно понял, да и понимать не хотел, по отдельным замечаниям художника я хорошо представлял себе этого мыслителя, он скорее удручал меня, нежели вдохновлял. Старый холостяк между шестьюдесятью и семьюдесятью, эмигрант из Праги, должно быть, натура, родственная Кафке, он долгое время жил в Южной Америке и теперь больше прозябал, чем жил полноценной жизнью на юге Франции, он ничего не понимает в искусстве, зато в голове его полно всяких теорий, не без зависти сказал художник, мне этот господин виделся настоящим бедствием там, в Провансе, в кругах провансальских художников, наверняка это сварливый тип, добавил я вполголоса. У меня с собой была только эта рукопись, ничего больше, чтобы почитать в ожидании обеда в зале, уставленном зажженными свечами, которые освещали мерцавшие на столах приборы. Философ снимает жилье в глухой провансальской деревушке и носится с планами издания разных книг; и я снова погрузился в его замысловатую рукопись, а в это время в зале звучала народная греческая музыка, цитра, музыка, знакомая по Zorbas, ее крутят во всех заведениях, принадлежащих грекам, довольно тучный хозяин, говоривший по-французски шепелявя и пришепетывая, возился за стойкой бара, у стойки уже сидел еще один посетитель и болтал с женой хозяина, полноватой моложавой дамой в очках, вечно чем-то занятой, но при этом, если надо, мгновенно изображавшей любезность, был там и еще один клиент, он все время звонил по телефону в конце стойки, у самого выхода, а я пил ретсину, греческое вино, и ел отлично приготовленные блюда, которые с явной гордостью подавал мне сам хозяин, избегая фамильярной общительности, я ел и читал неудобоваримое философское сочинение провансальского пражанина, потом в зал вошла большая группа красивых девочек в сопровождении учительницы, хозяин усадил их за длинный стол, мне особенно понравилась одна, она дерзко посмотрела мне прямо в глаза, один раз, когда вошла, и второй, когда проходила мимо, направляясь в туалет, я почувствовал себя еще более неуютно и спрашивал себя, что подумает обо мне хозяин? Натянуто расплатившись, я вышел, натянуто и неловко двигаюсь я теперь, подумал я, тяжело и неуклюже шагая по пустынной улице Маркаде, асфальт на тротуаре кое-где вскрыт, и в таком виде улица выглядит еще запущеннее, чем обычно. Я прошмыгнул мимо бистро Саида и, придя домой, улегся на диван, чтобы посмотреть объявленный в программе вечерний фильм. Ладно, развлекусь хоть так, подумал я, но это оказалась «Теорема» Пазолини, фильм, который я уже видел, смотреть его еще раз мне не хотелось, я выключил телевизор и попытался уснуть с книгой в руках. Не могу сказать, что меня охватила печаль по причине отсутствия чувств, я был так бесчувствен, словно под маской из хлороформа, и совершенно не воспринимал боли. Мне припомнилась встреченная у грека девушка, она мне понравилась, и я вдруг ощутил в себе желание быть с женщиной. Оно навалилось на меня, как приступ мании, подобно азартному игроку, я готов был заложить последнюю рубашку, только бы достичь своей цели; Мой Horror vacui,то есть моя боязнь пространства заполнилась до краев этим сладострастным желанием, мне казалось, я умру, если не встречусь с женщиной. Я встал с дивана и бегом спустился по лестнице на улицу. Бар «Чунга» на улице Виктора в 9-м округе, за площадью Пигаль, был одним из тех заведений, на которые обращаешь внимание, проходя мимо, так как сквозь оконное стекло или через полуоткрытую дверь видишь сидящих рядком у стойки бара, точно птиц на жердочке, глубоко декольтированных, в коротких юбочках, полуодетых девиц. Они называют себя хостессами, сопровождающими при гостях, днями напролет, когда не заняты, пялятся, повернув свои накрашенные мордашки к окну, на улицу, курят и задумчиво высматривают посетителей и постоянных клиентов. Верзила у входа, зазывала или, при необходимости, вышибала, видя мою неуверенность, взялся проводить меня внутрь, ладно, ладно, пробормотал я, не нужно, я тут уже бывал. В мерцающем полумраке пахнущего женским телом бара я очень удивил его тем, что деловито потребовал Кэти. Она отделилась от одного из углов, где шептались и обнимались, присаживайся ко мне, сказала она и показала на ярко освещенный стол впереди, стол уже был накрыт, она села и сразу принялась есть. С полудня маковой росинки во рту не было, сказала она, а ведь уже далеко за полночь. Осторожно, чтобы не испортить рисунок ярко накрашенных губ и не испачкать плотно облегавшее ее фигуру дорогое платье, она изящными движениями руки отправляла в рот один кусочек омлета за другим. Давненько я не бывал здесь, помнишь ли еще меня, спросил я, не сомневаясь в положительном ответе. Нет, не помню, игриво проговорила она в промежутке между двумя кусочками омлета и тут же добавила: как поживают твои книги? Не переставая есть, она взяла мою руку и положила ее себе на бедро, пусть полежит тут. А потом, показав глазами на высокого, очень хорошо выглядевшего парня в макинтоше, грустно прислонившегося к стойке бара, сказала: вон посмотри, этот давно уже ждет меня, он от меня без ума, но мне он не нравится.