Она выходила из дома, чтобы сделать кое-какие покупки, но прежде всего чтобы приставать к людям, заговаривать с ними, я думаю, сумасшедшим свойственна эта эксгибиционистская потребность, у старика-голубятника я наблюдаю те же симптомы, он чаще и энергичнее обычного выглядывает из своего окна, чтобы прогнать голубей, когда у меня гости.
Когда я прохожу мимо фройляйн Мурц, она говорит приблизительно следующее: мадьяры снова отправили на ракете к солнцу трех собак. Я, конечно, могу ответить: да что вы, фройляйн Мурц, какие мадьяры, у них же и ракет-то нет, вы имеете в виду русских или американцев? Но и они не запускают ракеты к солнцу, и почему трех собак, с чего вы взяли; но едва я собираюсь сказать это, как осознаю всю нелепость своего намерения, на подобные замечания не может быть ответа. Если я все же выскажусь в подобном игривом духе, она начнет упорствовать: точно-точно, сама слышала, мне сказал об этом тот-то и тот-то. А если промолчу, она сделает этот свой жест, словно выбрасывает что-то. Больше всего она любит поговорить об убийствах. Тут недавно одного кокнули, говорит она, это ее любимое слово — кокнуть, я тут кокнула крысу, утверждает она…
Однажды, это было в воскресенье, я стучал на машинке при открытой двери, в этот день учитель латыни не появлялся, и тут я услышал, как фройляйн Мурц возится на лестничной клетке и поет, я забыл сказать, что в хорошем настроении она с удовольствием поет слабым дребезжащим голоском, иногда кажется, что голосок ее висит на тоненькой ниточке и вот-вот сорвется, поет она по преимуществу детские песни, такие, как «Все птички прилетели» или «О, веселая, о, блаженная…», даже летом она поет «Тихую ночь, святую ночь», поет в любое время года, но в тот раз она пела «Не уходи, побудь со мной, моя душа — твой дом родной». Я прислушался, потом отвлекся, пение стало громче, оно все приближалось, и когда я поднял глаза, она возникла в дверях и буквально вползла ко мне, словно откуда-то из-за горизонта, она была обнажена до пояса, под отвисшим зобом болтались старческие груди, ухмыляясь, она вошла в мою комнату, скрещивая на груди голые тощие руки и потом раскидывая их в стороны, точно гимнастические упражнения выполняла. Я застыл от ужаса, потом крикнул, заставил себя крикнуть: вы что, фройляйн Мурц, физкультурой занимаетесь, да еще раздевшись, вы же простудитесь, быстренько идите оденьтесь, уходите немедленно, а то заболеете. Я выкрикивал эти слова, укрывшись за своим, столом, как за баррикадой.
Неужели я не могу поддерживать необходимую дистанцию? Или я раздражаюсь от всего и всех, потому что это слишком меня задевает? Это как с арабами в нашем квартале, сначала они вызывают в тебе жалость, нет, сначала ты видишь некую экзотику в том, что живешь с ними в одном квартале, в значительной, если не в преобладающей своей части заселенном арабами и неграми. Негры стоят на углу улицы, кажется, будто они опираются на копье, будто стоят они на одной ноге и что-то высматривают, и красивая парижская улица с ее дворами и переулками вдруг превращается в бескрайнюю саванну. В этом квартале повсюду часами стоят чернокожие и арабы. Безработные, не имеющие приличного жилья, я знаю, они ютятся в дырявых каморках донельзя запущенных общежитий, потому-то и торчат они на улице или в своих барах внизу, что же еще прикажете им делать. Я все понимаю, говорю я себе, и все же это постоянное прибавление темных и черных лиц в моем квартале начинает втайне меня беспокоить, мешать мне, я чувствую, как они окружают меня со всех сторон. Когда я стою в очереди на почте, а впереди меня или рядом со мной оказывается негр, да еще пестро разряженный, расцветка его одежды, сочетание цветов кажутся совершенно потрясающими, на черной или темной коже цвета смотрятся совсем не так, как на белой, белая выглядит скорее грязной и несвежей и дает совсем другой фон; есть негры, которые ходят в своих национальных костюмах, в просторных, чаще белых плащах или похожих на плащи накидках, ниспадающих до земли, с капюшоном или без капюшона, чаще всего такие одежды носят огромного, под два метра роста парни; я, стало быть, стою в очереди и вдруг испуганно вздрагиваю, с удивлением заметив, что негр тоже, подобно нам, грешным, заполняет бумажку, формуляр, и делает это золотой или позолоченной самопишущей ручкой, которая кажется особенно драгоценной в черной, с внутренней стороны светлой, беловато-светлой руке: должно быть, мне показалось, что негр — это переодетый дикарь, он только делает вид, что пишет. Неужто и во мне — подспудно — возникают такие мысли, предрассудки, расистские клише? Телесная конституция негров совсем другая, я имею в виду их сложение вообще, внешний вид у них вызывающе иной, я, например, не могу без удивления смотреть на мускулистый, нередко какой-то клювовидный выпирающий зад черного мужчины или женщины, и голос их звучит совсем не так, как голос белого человека. Голос негра гортанный, добродушный, изначально раскатистый или громыхающий, говорят, он сексапильный, он такой неприкрыто телесный, и потом, они любят смеяться, смеются по любому; самому ничтожному поводу и хлопают себя по ляжкам, прямо корчатся от смеха. Их раскатистый смех, бывает, часами гремит в нашем дворе; пару раз негритянская семья устраивала вечеринку, она тянулась до трех утра или даже дольше, Каждый раз смеяться начинает кто-то один, потом все подхватывают хором, добродушно и заразительно; над чем это они так смеются, думал я, и продолжал нахально размышлять над тем, что им, собственно, и смеяться-то не над чем, им ведь не до смеха, тогда почему они, несмотря ни на что, так весело смеются?
Они ходят, размахивая руками и отводя в стороны ладони, точно так, как их изображают на карикатурах. Иногда, в метро, когда я дремлю и вдруг обнаруживаю напротив негра или чернокожую леди и вбираю в себя, воспринимаю в этой неприличной близости сидящих напротив друг друга людей, и наши колени при этом, вполне может быть, соприкасаются, я окунаюсь в чужое черное лицо, исследую до мельчайших подробностей черную, блестящую, точно вороново крыло или эбеновое дерево, будто окропленную росой физиономию, мерцающие, великолепно сверкающие глаза, плавающие в алебастровом обрамлении белков, рот с отливающими розоватым цветом вывороченными губами; удивленно разглядываю вызывающе смелые кепки, картузы, береты, шляпы, котелки или просто волосы, заплетенные в множество антенн или украшенные тысячами узелков; фантастические одеяния, похожие на маскхалаты — почему мне вдруг пришло в голову это слово — маскхалат? — попадаются пиджаки совершенно необычного покроя, таких никогда не увидишь на белых, длинные, до колену пиджаки, плотно приталенные и с такими приподнятыми плечиками, что кажется, будто из них начинают расти крылышки. В основном негры производят на меня приятное впечатление, они как дети. Конечно, встречается и вызывающе воинственный тип чернокожих, они ходят в кожаных куртках с заклепками, в обитых жестью сапогах с длинными носками, в глазах нескрываемая агрессивность. И уборщики улиц, когда они опираются на метлу, как на копье.
Количество чернокожих в квартале неудержимо растет, и ты ловишь себя на мысли: почему только у нас? Почему все они появляются именно здесь?
Они по-другому устроены и ведут себя совсем как дети, утверждает консьержка. Раньше, совсем еще недавно, по улице ходили сплошь белые, теперь она заметно темнеет. Скоро перед отелем «Риц», на Вандомской площади, можно будет вместо «роллс-ройсов» и «мазерати» увидеть вставших на колени и жующих жвачку верблюдов. Если и дальше так пойдет, там скоро будет верблюжий базар, говорит консьержка.
Ну и пусть, думаю я. Потом спохватываюсь: а все-таки жаль.
В отличие от чернокожих арабы немногословны, мрачны, замкнуты и измотаны. Это видно уже по их бистро и пивным, которых полно в нашем квартале. Когда меня спрашивают, где я живу, я отвечаю, что живу в квартале кускус, это любимое арабами блюдо здесь столь же распространено, как в Эльзасе шукрут.
Арабские бистро ничем не украшены, они какого-то песчаного цвета, мне кажется, даже воздух в них насыщен песком. Чувствуешь себя, как в пустыне, и на лицах тех, что стоят за стойкой буфета, часто часами никого не обслуживая, читается эта смесь деланной покорности, недоверия и ненависти, это выражение, какое бывает у бедных родственников. Заведения у них чисто мужские, в отличие от негритянских, куда приходят с женами, сестрами, сожительницами и детьми, приходят целыми семьями, кланами и смеются, болтают, заполняют тесное пространство своими телами, их телесность или сексуальность затягивает, как в водоворот, даже голоса их — сплошная демонстрация плотского начала.