Литмир - Электронная Библиотека

Я склоняюсь над машинкой, злюсь и ругаюсь. Разве это жизнь? Вот напишу еще эту книгу, и хватит… Совсем другим представлял я себе писателя, думаю я, не таким, как я сам, быстренько выгулять собаку, стоять на углу, косясь по сторонам, тянуть за поводок, ты все, наконец, обнюхал, пес проклятый? Мать Флориана: высокая, тощая, строгая на вид, раз в пару недель он ходит ее проведать. Кажется, я уже говорил, что у Флориана необыкновенно большие руки, очень большие и теплые руки, которые удивленно замечаешь только тогда, когда он их протягивает, когда он режет хлеб, нарезает сыр или наливает вино, тогда озадаченно думаешь, до чего у него большие руки, неприлично большие и, очевидно, очень сильные, во всяком случае, слишком большие для того, чтобы нарезать хлеб или сыр, смотришь и представляешь, как они уже не с караваем обращаются, а с хрупким телом молодой девушки. Руки поражают еще и потому, что не соответствуют таким маленьким глазам. Иногда в его взгляде мелькает какое-то знание, нечто такое, что способно привести в смущение. Он вообще выглядит несколько странно, фигура у него крупная, представительная, он полноват, но его полнота не бросается в глаза, голова сравнительно маленькая, волосы черные, с пробором. На носу очки. За стеклами очков — маленькие глазки, они всегда настороже и еще больше сужаются, если к нему обращаются с вопросом — я или кто-нибудь другой. У него вид сбежавшего из монастыря монаха или просто сбежавшего откуда-то человека. В его походке есть что-то мальчишеское, что-то от полного, крепенького паренька, и я бы не удивился, запрыгай он вдруг на одной ноге, как сбежавший с уроков школьник. В нем чувствуется какая-то доверчивость, ожидание радушного приема. Встречаясь со знакомым, он приветствует его с чрезмерной любезностью. Подходит ближе, всеми своими жестами выражая радость, но в то же время в его поведении чувствуется настороженность, готовность отступить, как у человека, который слишком часто сталкивался с неудачами. Однажды он задушит кого-нибудь своими огромными ручищами, его болтовня — только плата за сближение, однажды ему это надоест.

О, Господи, думаю я, сидя в своей узкой, похожей на пенал комнате: должно быть, это я внушил ему мысль о каком-то деле, должно быть, пока я не поселился в этом доме, его вообще не интересовали никакие дела, должно быть, с ним случилось то же самое, что и с тем длиннобородым парнем, у которого всегда был отменный сон, пока его кто-то не спросил, куда он, ложась спать, кладет свою бороду — на одеяло или под него, с тех пор парень напрочь лишился сна, так как не мог ответить на этот вопрос, он никогда его себе не задавал; быть может, и Флориан никогда не страдал от того, что у него масса свободного времени, быть может, только когда я мимоходом спросил его, чем он занимается, он начал думать о каком-нибудь деле или о необходимости чем-то заняться, поверил в это, стал об этом говорить и в конце концов почувствовал, что просто обязан иметь какое-то занятие.

Не пробудил ли я в нем несоизмеримое с его возможностями, невыносимое, смешное желание чего-то добиться уже одним своим присутствием в этом доме, которое служило ему укором? Он стал как бы моим двойником, моим вторым «я», жил в чужом обличье — не это ли так озлобляло меня? Неужели мне не хотелось, чтобы он взял на себя мою проклятую писанину, вечно стучал на машинке и хвастался этим? Он ведь делал это с безобидной риторической целью. Так почему бы и нет? Он, так сказать, нырнул в один из рукавов моей личности, не более того, а я отплатил ему чёрной неблагодарностью. О, Флориан, неужто я позавидовал твоему вечному досугу и твоей свободе, на что сам я по какой-то подлой причине не был способен? Был прикован к пишущей машинке, к гладильному столу, к мысли об успехе?

Подо мной жил Флориан, а надо мной, в мансарде рядом с чердаком, обитал, правда, появляясь только на несколько часов, другой жилец, тоже учитель, преподаватель латинского языка, если не ошибаюсь, за его приходами и уходами я тоже следил с мучительным вниманием, я не мог смириться с присутствием здесь этого господина.

У него была привычка, дурная привычка, прокрадываться вверх по лестнице, это случалось ближе к вечеру, а то и сразу после обеда, и именно то, что он так явно старался пробраться мимо меня как можно осторожнее, почти незаметно, вынуждало меня прислушиваться и обращать внимание на этого типа, которого я терпеть не мог, он был мне физически противен, у него были тени на щеках, такие тени бывают у людей с густой растительностью даже сразу после бритья, то есть всегда, и эти тени от щетины лишь подчеркивали бледно-творожистый цвет его лица, на котором из-под очков выглядывали темные глаза, слегка ироничные и в то же время пугливые или укоризненные. Он каждый раз старался бесшумно пробраться мимо моей двери, возможно даже на цыпочках, и эта его предупредительность и скрытность отдавалась в моих ушах громче любого грохота.

Но и еще кое-что злило меня в этом господине, а именно то, что он пользовался моим туалетом. Я снял весь этаж, в том числе и туалет, крохотное помещение, похожее на рукав, с сиденьем сразу под окошком и отверстием у продольной стены, куда стекала вода. Кто-то из прежних жильцов прикрепил к внутренней стороне двери плакат, на который я устремлял свой взгляд и направлял мысли, когда сидел в туалете; уже не помню, что на нем было изображено, мне он не мешал, зато мешала и раздражала меня сверх меры привычка этого господина часами занимать туалет, после чего все крохотное помещение было забрызгано водой, надо полагать, он там мылся, не брился или там мыл руки, а раздевался и мылся весь, с головы до ног.

Из-за сверхпродолжительных сеансов в моем туалете этот жилец стал мне еще несимпатичнее. Я попытался сперва вежливо обсудить с ним ситуацию и попросил его не занимать туалет на столь продолжительное время, а лучше вообще не пользоваться им, так как он — часть снятого мной этажа и даже фигурирует в заключенном мной договоре. На это он возразил, что туалет у нас общий, наверху ведь нет другого, кроме того, он пользовался им задолго до моего вселения в этот дом и потому имеет на него право, по крайней мере обычное, привычное право. Это заставило меня обратиться к домовладелице, которая предложила мне снять заодно и мансарду, если я сумею найти ей применение; она в принципе была готова вышвырнуть верхнего жильца, которого, вероятно, тоже терпеть не могла.

И однажды этот учитель латыни зашел ко мне. Я слышал, сказал он, что вы пытаетесь выжить меня отсюда, вот почему я зашел к вам и прошу уделить мне время для беседы. Он сидел на моем старом диване, который я когда-то купил в Англии, сидел, положив ногу на ногу, и смотрел широко открытыми испуганными глазами. Он попросил у меня разрешения начать издалека, дело в том, что он привязан к этой мансарде, так как, будучи родом не из городской, а из крестьянской семьи, бедной и многодетной, он, насколько я мог понять, тоже жил в мансарде рядом с чердаком или черным лазом на чердак, и ту мансарду своего детства он снова нашел в этой чердачной комнатке, где он живет уже давно, во всяком случае, он поселился в ней задолго до моего появления здесь, он вообще не может себе представить жизни в другой мансарде, в другой комнате, даже если бы ему и удалось найти что-нибудь похожее, во что трудно поверить, она для него нечто большее, чем просто мансарда, в ней как бы воплотилось его детство, она топос его души, кстати, он плохо слышит на одно ухо и, как сказал ему недавно врач, вообще может потерять слух, это процесс необратимый, его уже не остановить, последствия будут тяжелые, из-за них он раньше или позже лишится своего учительского места, еще и поэтому мансарда важна для него, жизненно важна, необходима для выживания, он здесь пишет, работает над романом, и когда будет вынужден отказаться от профессии учителя, то станет жить на доходы от этого романа и других сочинений, пожалуйста, поймите это, а писать роман и довести его до конца он может только в такой мансарде, как эта, в которой лично для него воплощены переживания детства, так как и тогда с его жильем соседствовал чердак, ему нужен этот символ для творчества, то есть для выживания, поэтому он и думать не смеет о том, чтобы оставить эту мансарду, для него это просто немыслимо, конечно, его можно выдворить отсюда силой, но — он особо подчеркнул это — такой шаг был бы воспринят им как глумление над его душой, а глумление над душой вряд ли украсит меня, особенно над душой человека, которому грозит потеря слуха…

42
{"b":"565131","o":1}