Вскоре после увольнения, еще находясь в угольном районе, Винсент писал брату:
«И все же именно среди ужасающей здешней нищеты я чувствовал, что энергия возвращается ко мне, и говорил себе: "Что бы ни было, я еще поднимусь, я опять возьмусь за карандаш, который бросил в минуту глубокого отчаяния, и снова начну работать”, - и с той поры, думается, все для меня изменилось, я теперь в пути, карандаш мой стал немного послушнее и день ото дня подчиняется мне все лучше».
Штольц бодрствовал, сидя в комнате видмайеровского дома в чужом Шпессарте, вокруг была ночь, все и вся спит, бежать некуда, даже в сон не спрячешься, он попал в ловушку с этой своей задачей, которая внушала страх, поскольку он понятия не имел, как к ней подступиться; он чувствовал, что готов поддаться панике, а вдобавок замерз и оцепенело глядел вокруг, не зная, осилит ли когда-нибудь свой план, а стало быть, сможет уехать отсюда, ведь этот план привел его сюда, загнал в эту ситуацию, сам он не имел к этому отношения, однако ж находился здесь.
Чтобы вырваться из круговорота этих мыслей, он вновь углубился в письма. Уцепился за чтение, чтобы выдержать напор ночного безмолвия.
Штольц читал, но, пытаясь сосредоточиться на содержании, поймал себя на том, что все время украдкой, искоса поглядывает на комнату, словно хочет убедиться, что там никого больше нет. Он был перепуган, прямо-таки ждал чего-то зловещего, страшного. Конечно, твердил себе, что завтра все будет выглядеть совершенно по-другому, но успокоиться не мог. Внезапно ему почудился чей-то голос. Фразы, множество фраз, вообще-то не имевших касательства к письмам, звучали в мозгу. Фразы, которые, как видно, возникли у него при чтении и которые он тогда с трудом подавил. Теперь же они вырвались на свободу. Касались они его лично, его ситуации, и не только теперешней, а вообще всей его жизни. Эта внутренняя речь отчетливо показала, что он — студент, муж, отец, человек, занятый осуществлением намеченного плана, — на деле не имел ни опоры в жизни, ни интереса. Он, Штольц, никогда еще не испытывал отчетливого интереса ни к вещам, ни к людям, ни даже к себе, меж тем как этот другой отчаянно стремился совершить ради ближнего что-нибудь полезное, самоотверженное, беззаветное. Стремился изо всех сил, только еще не нашел способа претворить в жизнь свою пылкую готовность. Юношей Винсент любил рисовать, читал Штольц в биографии. А поскольку у них в семье, помимо священников, были торговцы картинами, на первых порах избрал для себя служение музам. Поступил учеником в почтенную голландскую фирму, торгующую картинами, и уже вскоре был переведен в ее лондонское отделение. В Лондоне некая девушка, видимо, дала ему от ворот поворот. И после этого характер Винсента резко изменился. Он стал задумчив, эксцентричен, раздражителен и упрям. Его было перевели в парижский филиал, но вскоре опять уволили, главным образом за нарушения субординации. В результате Винсент бросил торговлю картинами, снова поехал в Англию, на сей раз к методистскому священнику, помощником проповедника. Эта попытка опять-таки потерпела неудачу, по причине Винсентовой неуживчивости. Он вернулся домой, решив по примеру отца стать священником. Чтобы подготовиться к вступительным экзаменам в университет, он посещал частную школу, однако не преуспел. И с тем большим пылом ринулся в мир библейского богословия и литературы. Школу он оставил больной от слабости и нервного перенапряжения, но обуреваемый сумасбродными религиозными идеями. Отдохнув у родителей, он поступил в брюссельскую миссионерскую школу и всего через несколько месяцев был на пробу (и неудачно) послан к шахтерам.
Письма Винсента, относящиеся к «богословскому периоду», казались Штольцу ханжескими и еретическими. Одно из них раскрывало, каким Винсент видел в мечтах свое будущее. Читая жизнеописание некоего Божьего человека, он писал Тео:
«Это жизнь проповедника, который жил воистину вместе с обитателями грязной городской улицы. Кабинет его смотрел на огород с неказистыми капустными кочанами и проч. И на красные крыши и дымящие трубы бедняцких домов. Обед состоял обычно из плохо проваренной баранины с картошкой. В тридцать четыре года этот человек умер, а во время долгой болезни за ним ухаживала женщина, которая прежде была запойной пьяницей, но благодаря его слову и, так сказать, при его поддержке победила себя и обрела душевный покой».
Штольца этот Винсент сразу и привлекал, и отталкивал. Все связанное с религиозными фантазиями Ван Гога вызывало неприятные ощущения, вроде тех, какие вызывают телесные уродства. Но огонь в душе, о котором писал Винсент, был неподдельным, искренним.
В своей ночной комнате Штольц угадывал одержимость, обуревавшую другого. Опять же из-за этой самой одержимости Винсент казался ему совершенно непритязательным — безропотным и спокойным. Он никогда не страдал от пустоты. Никогда не был безучастен, а благодаря своей одержимости, вероятно, никогда не чувствовал себя совсем несчастным, сказал себе Штольц, в глубине души понимая, что сам лишен одержимости и, возможно, поэтому не вправе существовать.
Спал он долго и крепко.
Когда Штольц проснулся, шел дождь. Наверно, уже часов двенадцать, а то и за полдень перевалило. Он спустился на кухню и сказал хозяйке, что допоздна читал и работал, а потом долго не мог заснуть. Хозяйка подала ему сытный завтрак — перво-наперво яичницу из гусиных яиц, которую Штольц умял с большим аппетитом. Потом он вышел во двор. Мелкий дождик, не настоящий, а скорее, морось, влажная мгла, и эта мгла придавливала землю, окутывала ее туманным покровом, поглощавшим все звуки.
Штольц двинулся по дороге, той самой, по какой тогда ночью пришел сюда. Миновал маленький домишко. Из любопытства, вернее, чтобы поставить себе цель, шагнул в палисадник. Постучал, услыхал в ответ чей-то голос. И не успел открыть дверь, как очутился под конвоем двух собак, которые, рыча и скаля клыки, стали по бокам — кусать не кусали, но не позволяли сделать ни шажка. Штольц шевельнуться не смел, стоял как вкопанный и через маленькую переднюю смотрел на человека, что лежал в комнате на диване, благодушно усмехался и наконец свистом отозвал собак, жесткошерстных черно-коричневых терьеров. Хозяин не спеша поднялся с дивана, явно очень довольный собаками. Охотничьи терьеры, сказал он, хорошие собачки, настоящие чертенята, он ходит с ними на кабанов. Хозяин был одет в зеленую куртку с темными лацканами, штаны, застегнутые под коленками, толстые чулки и домашние туфли. Но усмешка у него какая-то неприятная, решил Штольц. Собаки лежали теперь возле дивана и с неослабным вниманием, готовые мгновенно вскочить, наблюдали за ним, фиксируя любое едва уловимое движение.
Вот, рискнул зайти, как сосед к соседу, сказал Штольц. Он сейчас живет у Видмайеров, приехал на время, чтобы в тиши и уединении заняться научной работой.
— Да уж, тишина тут знатная, — сказал зеленый, видимо тот самый старший лесничий, о котором Штольц уже слышал. Он усмехался свысока и многозначительно, и Штольц чувствовал, что этот человек потешается над ним. И веяло от него не только добродушным превосходством этакого силача, не только нажитым за долгую службу чиновничьим деспотизмом и заурядным чванством старожила перед посторонним и начинающим — все это, конечно, тоже присутствовало, но вдобавок в усмешке и манерах лесничего сквозило едва прикрытое презрение ко всему инородному, непохожему, чуть ли не садизм, мелькнуло в голове у Штольца, который старался принять непринужденную позу, но стоял будто пораженный столбняком, так как поневоле непрерывно следил за собаками, ведь по малейшему знаку хозяина они наверняка бросятся на него.
В комнате, где он находился, царила немыслимая чистота, даже фикус и прочие растения выглядели как надраенные, а салфеточки на мягких креслах, клетчатый рисунок обивки, медь и латунь расставленных повсюду кувшинов и вазочек, цвет и узор ковра, вся преувеличенно уютная, красивая и радушная обстановка казались в присутствии этого человека и его злобных собак откровенной издевкой.