“Почему не лают собаки?” - думаю я. протирая глаза.
Мне кажется, что брови усопшего дрожат, в усах его шевелится хмурая улыбка.
На дворе гудит тяжелый хриплый голос:
- Что-о? Эх, старая… Я знал, что помрет, ну… молчи! Такие всегда стоят до последнего часа да сразу и лягут, чтоб не встать… Кто? Проходящий… ага!..
Что-то большое, бесформенное заткнуло дверь, потом, сопя и всхрапывая, ввалилось в хату, разрослось в ней почти до потолка; широко размахивая рукою, человечище перекрестился на огонь свечи, покачнулся вперед и, почти касаясь лбом ног умершего, спросил тихо:
- Что, Василь?
И - всхлипнул.
Крепко запахло водкой. В двери стояла старушка, умоляюще говоря:
- Вы, отец Демид, дайте им книгу…
- Зачем? Я сам буду читать…
Тяжелая рука легла мне на плечо, большое волосатое лицо наклонилось к моему.
- Молодой еще - э! Из духовных?
Голова у него огромная и - точно помело - вся в космах длинных волос, - даже при бедном мерцании одинокой свечи они отливали золотом. Он качается и покачивает меня, то приближая к себе, то отталкивая. Горячий запах водки густо обливает мне лицо.
- Вы, отец Демид… - настойчиво и плаксиво говорила старуха, - он грозно перебил ее речь:
- Я ж тебе сколько раз говорил, что дьячка не дозволяется называть отцом! Иди себе, спи, дело будет, иди!.. А ты зажги еще свечу вижу…
Сел тут мое ничего не на скамью и, хлопнув спросил:
- Горилку пьешь?
- Здесь нет ее.
- Как же нет? - строго сказал он. - Да, - вот у меня в кармане бутылка - хо!
Не подобает здесь пить.
- Это - верно! - забормотал он, подумав. - Нужно выйти на двор, - это верно!
- Что ж вы будете - сидя читать?
- Я? А я… не буду, читай ты… я - не в себе… да! “Попраша мя врази мои весь день яко мнози борющия мя с высоты” - а по сему я несколько выпил…
Он сунул книгу в живот мне и, наклонив голову, тяжело закачал ею.
- Умирают люди один за другим, а на земле всё ж таки тесно… умирают люди, не видя добра себе…
- Это не Псалтырь,- сказал я, посмотрев книгу.
- Врешь!
- Глядите.
Он отмахнул крышку переплета и, водя свечою над страницей, прочитал красные буквы.
- Окто-их…
Очень удивился.
- Октоих? Это… как же? Ну-ну, вот что случилось… Ведь и величина другая - Псалтырь - коротенький, толстый, а это… это с того, что я торопился…
Ошибка словно отрезвила его, он встал, подвинулся к покойнику и, придерживая бороду, наклонился над ним.
- Извини, Василь… что ж делать?
Выпрямившись, откинул руками назад длинные космы, вынул из кармана бутылку и, воткнув горлышко в рот себе, долго сосал вино, свистя носом.
- Хошь?
- Я спать хочу, выпью - свалюсь.
- А и вались…
- А читать?
- Кому здесь нужно, чтоб ты бормотал слова, которых не понимаешь?
Сел на лавку, согнулся, взял голову в руки и замолчал.
Июльская ночь уже таяла, тьма ее тихо расползалась по углам, в окно веяло утренней росистой свежестью. Свет двух свеч стал еще более бледен, огни их были как глаза испуганного ребенка.
- Жив был ты, Василь,- ворчал дьячок,- было у меня куда ходить, а теперь - некуда мне идти, бо помер последний человек… Господи - где правда твоя?
Я сидел у окна, высунув голову на воздух, курил, подремывая, и слушал тяжелые жалобы.
- Сглодали жену мою они и меня сожрут, как свиньи капусту… Верно это, Василь…
Дьячок снова вынул бутылку, пососал вина, вытер бороду и, наклонясь над покойником, поцеловал его в лоб.
- Прощай, друже…
Обернулся ко мне, говоря с неожиданной ясностью и силой:
- Простой это был человек, незаметный в людях, как грач средь грачей, а был он не грач - белый голубь, и никто того не знал, только я… да!.. И вот - удалился он “от горькие работы фараони”, а я - жив, но при смерти душа моя, “истягоша ю и оплеваша врази мои”.
- Большое горе у вас?
Он ответил не сразу и глухо:
- Горя у всех больше, чем надо… и у меня столько ж! Твое дойдет до тебя.
Споткнувшись о свою же ногу, он навалился на меня, говоря:
- Петь мне хочется, а - нельзя того, побудишь людей, станут лаять. Ну, всё ж таки очень хочется петь! И негромко загудел в ухо мне:
Кому повем печаль мою?
Кому я скорби воспою?
Кто р-рук-ку…
Жесткие волосы бороды щекотали мне шею, я отклонился.
- Не любишь? Ну, чёрт с тобой, дрыхни…
- Да вы же щекотите меня бородой…
- Что ж - обриться для тебя, сахар?
Он сел на пол, подумал, посопел и сердито приказал:
- Ну, читай, а я лягу спать. Да гляди не убеги с книгой, это книга церковная! Дорогая. Знаю я вас, голодранцев! Что вы бегаете везде, зачем ходите? А - в конце концов - ходите куда тянет! Иди и ты. И скажи - погиб дьячок, скажи кому-нибудь хорошему, кто пожалеет. Диомид Кубасов, дьячок,это я,- совсем и без возврата…
Он заснул. Раскрыв книгу наугад, я читаю:
- “Невозделанная земле, возрастившая всех питателя, разверзающа руку и благоволением своим насыщающа всякое животное…”
“Всех питатель” лежит предо мною, обложенный сухими пахучими травами, я смотрю сквозь дрему в его темное загадочное лицо и думаю о человеке, который не одну тысячу раз прошел по своей полосе на этой земле, в заботе о том, чтобы мертвое претворилось в живое. Возникает странный образ: по степи, пустынной и голой, ходит кругами, всё шире охватывая землю, огромный, тысячерукий человек, и, следом за ним, оживает мертвая степь, покрываясь трепетными сочными злаками, и всё растут на ней села, города, а он всё дальше ко краям идет, идет, неустанно сея живое, свое, человечье. Уважительно и ласково думается обо всех людях земли: все призваны таинственной силой, в них живущей, победить смерть, вечно и необоримо претворяя мертвое в живое, все идут смертными путями к бессмертию, поглощает людей сень смертная и - не может поглотить.
Бьются в сердце разные мысли, радостно и холодно от веяния их крыльев, хочется о многом спросить кого-то, кто может ответить бесстрашно, честно и просто.
Около меня - мертвый и спящий, а в сенях - шуршит отжившая. Но ничего! На земле людей много, не сегодня - завтра, а уж я найду совопросника душе моей…
Мысленно ухожу из хаты в степь и смотрю оттуда на это жилье, затерянное на огромной земле: прижались к ней хатки, окна их слепы и черны, а в одном чуть мерцает над головою умершего человека плененный им огонь…
Это сердце, переставшее жить,- всё ли, о чем думало оно при жизни, сказано им на земле, бедной мыслями сердца? Я знаю, что умер маленький, обычный человек, но - думаю обо всей работе его, и она мне кажется поражающе большой… Вспоминаются недозрелые измятые колосья в колеях степной дороги, ласточки в синем небе, над золотою парчой хлебов, степной коршун, застывший в пустоте, над широким кругом земли…
Слышен свист крыльев - тень птицы мелькнула на светлой зелени двора, поседевшей от росы
Перекликаются петухи - их пятеро, проснулись гуси, мычит корова, и уже где-то скрипит плетень.
Я думаю о том, как уйду в степь и буду спать там на меже, на земле, сухой и теплой; дьячок - спит у ног моих, лежа вверх грудью, широкой, точно у битюга. Огненные волосы - как сияние вокруг головы, красное толстое лицо сердито надулось, рот открыт, и усы шевелятся. Руки у него длинные и в кистях - как лопаты.
Невольно думаешь о том, как этот мощный человек обнимает женщину,вероятно, всё ее лицо тонет в бороде и она смеется от щекотки, закидывая голову назад. Сколько у него может быть детей?
И так неприятно, обидно знать, что этот человек носит горе в своей груди,- радостям надо бы жить в ней!
В дверь смотрит кроткое лицо старухи, а в окно - первый солнечный луч.
Над рекою, шелковой и светлой, курится прозрачный туман, деревья и травы переживают тот странный момент напряженной неподвижности, когда ждешь, что вот сейчас они, вздрогнув, запоют, заговорят понятными душе голосами о великих тайнах своей жизни.