Конечно, еще многого я не видел. Да всего в письме и не опишешь.
Ложусь поздно — работаю. К уральской повести даже не притрагивался. Потихоньку делаю очерки для «Красной звезды». Пока написал один. «Дорога жизни — Ладога». Сегодня ночью буду отделывать.
Ах, Любонька, так хочется, чтобы вы с Сашей не бедствовали! Вы — самое дорогое в моей жизни — как же мне не беспокоиться! Жалко, что пока я могу беспокоиться только словесно. Ничего, потерпите!
Ленинград, 12 февраля 1943 г.
Сегодня узнал, что письма идут в Москву 20 дней. Очень огорчен. Получишь, стало быть, ты это письмо в марте. А в марте у меня будет совсем другая жизнь, другое настроение, и у тебя сложится неверное представление обо мне.
Последние дни живу плохо. Желание как можно скорее сделать что-нибудь для Ортенберга привело меня к тому, что я дни и ночи корпел над очерками. Но, к счастью, не отослал ни одного. Нет в них того сока, той плоти, какой хочется.
Завтра и послезавтра я и все мои товарищи, известные тебе, приступим к работе на главной магистрали. Каждый — по своей специальности. Я — как писатель. Свершится долгожданное. Об этом дне я напишу отдельно, подробно.
12 февраля 1943 г.
Где только мне не приходилось коротать ночь: в землянке, битком набитой народом, в блиндаже, сотрясаемом недалекими взрывами снарядов, в окопе, у костра, разложенного внутри здания без крыши, в штабе полка, положив голову на краешек стола, на охапке сена, среди артиллерийских лошадей. А сегодня, в ночь перед наступлением на нашем участке фронта, меня, вместе с солдатами, втянула в свое нутро гигантская гофманская печь бездействующего кирпичного завода. Убежище хоть куда. Своды и стены, выложенные из огнеупорного кирпича, толщины неимоверной — обыкновенный снаряд не пробьет, только тяжелому по силам. Ни мороз, ни ветер нам не страшны — обогреваем пещеру своим дыханием да еще костерком, разложенным в центре печи. В тесноте, да не в обиде. Каждому бойцу нашлось местечко. Чувствуем себя не только сносно, но и просто хорошо, что в условиях неподвижного фронта с его сплошными развалинами и гофманская печь — роскошный и надежный приют. В сто раз лучше, чем в окопах переднего края или в траншеях второй линии обороны. Тепло. Светло. Не угарно. Сверху не каплет, не снежит, не продувает. Клопы не беспокоят, не говоря уже о немцах, их ракетах и пулеметных очередях.
Неприхотливость фронтовика, вернее, его умение приспособиться к самым тяжелым, казалось бы, невыносимым условиям жизни является неотъемлемой, может быть, главной частью того, что называется героизмом. Фронтовик постепенно втягивается в свое трудное житье-бытье и тем самым закаляется, готовит себя к боям — к высшему физическому, нравственному, политическому, а в совокупности — жизненному испытанию. Испытанию на душевную прочность.
Люди, заполняющие гофманскую печь, готовились встретить завтрашний день. Кто писал письмо домой, кто курил цигарку за цигаркой, кто вспоминал былое, кто делал генеральный смотр личному оружию, кто подшивал белый подворотничок гимнастерки, кто погрузился в думы, глядя на тихий огонь костра, кто бесцельно перекладывал в вещевом мешке небогатое добро, кто играл в карты, кто ухитрялся читать дивизионную газету, кто перед карманным зеркальцем махонькими ножничками подстригал себе чуб и виски, кто грыз сахар, кто мурлыкал песенку, кто травил смешные анекдоты, кто рассказывал о жене и ребятишках, кто пытался вздремнуть, кто переобувался раз, другой и третий, удобнее прилаживая портянки.
И никто, ни один человек не говорил о том, что предстоит завтра. И все, конечно же, думали об этом. Скрытая работа мысли? Долгий и пристальный взгляд в пережитое? И попытка разглядеть затуманенное будущее? Может быть, дальше завтрашнего дня никто и не пытался проникнуть?
Всю ночь вслушивался в то, что говорили, запоминал лица. Пытался угадать, как проявят себя в завтрашних боях. Ни один боец не показал, что его гложет тоска предчувствия непоправимого. И еще я убедился, что человек до последней минуты надеется на свою неуязвимость, верит в победу над врагом и над смертью.
Без такой надежды, без такой веры в свое бессмертие немыслима была бы любая война. Самовнушение, может быть, самое сильное оружие солдата.
Смотрел, слушал, думал, писал. Всю ночь не сомкнул глаз, и сам собой сложился очерк «Ночь перед штурмом». Так я его и назвал.
Внимательно прочти — и ты получишь полное представление о том, что делают, что говорят, какими бывают люди перед боем.
Не произносились клятвы, не было трибунных речей, не брали под чьим-то нажимом повышенных обязательств, не украшали друг друга пышными словесами. Оставались живыми людьми. Далеко не красавцы и не молодцы-герои и все же внушали к себе величайшее уважение, убеждали в своей силе.
Хорошую ночь я прожил. И зарядился энергией и вложил ее в очерк. Перепечатай, Любонька, рукопись, исправь возможные огрехи и отнеси в «Красную звезду».
Не огорчило ли тебя мое слишком деловое письмо? Все, что я теперь делаю, все, чем живу, чего добиваюсь, — все пронизано, пропитано любовью к тебе, к Саше. Любовью и желанием вам лучшей жизни.
13 февраля 1943 г.
На передовую, в самое пекло боя меня никто не посылал. Ни комдив, ни комиссар, ни редактор газеты не знают, где я и что делаю. Занесла меня сюда, в боевые порядки наступающей пехоты, необходимость видеть войну собственными глазами.
Прорвав первую линию на ближайших подступах к Ижорскому заводу, оставив позади себя разгромленные доты, дзоты, стальные колпаки, блиндажи, глубокие землянки, разветвленную сеть траншей, полных всякого домашнего скарба, вплоть до самоваров и спиртовых кофейников, под непрерывным огнем немцев продвигаемся вдоль железной дороги Ленинград — Москва. Впереди слева — станция Поповка, справа — Красный Бор. Тут же, где-то рядом, как свидетельствует топографическая карта, Степановка. Все эти населенные пункты должны быть взяты нами несколько часов назад, но мы топчемся на промежуточных рубежах. Пехота рассредоточилась по обе стороны железнодорожной насыпи, в болотной низине, залегла в свежих воронках. Всюду, куда ни глянь, вздымаются к небу черные столбы земли и болотной жижи. Тарахтят пулеметы, немецкие и наши, и при этом ярко-ослепительно светит солнце с чистых, голубеющих небес. Не верится, что в такое чудесное время люди убивают друг друга.
Противоестественно это — бойня для людей.
Противоестественно и нежное солнце, черные проталины с проблесками прошлогодней травы на возвышенных местах, весенняя свежесть и льющаяся по всему фронту кровь, стоны и крики раненых, вечное молчание убитых парней, виновных лишь в том, что освобождают родную землю. Противоестественна, бесчеловечна блокада, за которую Ленинград заплатил сотнями тысяч жизней, задушенных зимой сорок второго жестоким голодом и холодом, обстрелами, бомбежкой, безысходной тоской. Противоестественно, что фашисты дошли до Волги, до Большого Кавказа.
И совершенно естественно, в высшей степени справедливо, что окружена и пленена армия Паулюса, что мы, ленинградцы, уничтожаем сейчас немцев, окопавшихся в высокой насыпи железнодорожной магистрали Ленинград — Москва. Наконец это произошло.
Вот, Любонька, какого рода мысли владели мной. И в то же время не покидали меня и сиюминутные думы. Я был удивлен и озадачен, увидев в выемке насыпи, между двумя откосами, на обочине магистрали, метрах в тридцати от себя здоровенного старшину, повязанного фартуком, с длинным ножом в окровавленных руках. Рядом лежала наполовину разделанная лошадь в хомуте. Перед старшиной стоял стол с магазинными весами и гирями. Почему на передовой оказались весы?
Откуда? Зачем? Неуместные глупые вопросы? Конечно!
На том месте, где мгновение назад находился старшина с ножом в окровавленных руках, разорвался снаряд и образовалась воронка. Человек со всем остальным исчез. Представляешь, каково это видеть?